Дочки, матери, птицы и острова (сборник)
Шрифт:
Но я взяла себя в руки, я их взяла в руки, дом у меня заблестел, засверкал. Девчонку поставила на место, Ванду – к стенке. Именно так, в прямом смысле.
Она одна жила в маленькой комнате и спала посеред нее на широкой кровати. Я это дело поломала вместе с кроватью. И определила ей стенку правую, а Алене – стенку левую. Ничего, смирились, как миленькие. Видели же, что и питание у них стало лучше, и девчонке я приличные вещи купила, и телевизор поменяли. В конце концов идиотами они не были.
Эдик, правда, болел часто. Все потроха у него закровили. Ко мне относился нормально. Привык, наверное. Время ведь бежит как сумасшедшее. Папу похоронила. Подруг одну за другой отнесла туда же. Алена уже в институте. Сережа иногда приходит. Взрослый мальчик, на Эдика очень похож. Мама
Теперь перехожу непосредственно к вам. Прям как в докладе. Значит… Плохое – это забывшее себя хорошее? Так у вас? Почему не важно? Важно… Я хорошая, на ваш взгляд, или плохая в этой истории? Любила всю жизнь одного, в трудную минуту приходила выносить их горшки, ухаживала за противной старухой, поставила на лыжи противную девку… Какая я? Хорошая. Нет слов. Потому что себе никаких веток в этой жизни не обломила… Конечно, хорошая, но дура.
Теперь быстренько-быстренько с горки.
…Выдавали Алену замуж. Все чин чином. Поделили расходы на свадьбу поровну. Сватья сказала: «Муж на один день прилетит, но потом опять вернется в командировку. И я поеду с ним. Дети же пусть поживут у нас. Потом подыщем им что-нибудь…» Сватья, хоть и не старая, уже была на пенсии, учителя ведь могут по выслуге уходить рано. Вот она и вышла сразу, за рублем не гналась. Мама моя, правда, напряглась. Дура старая боялась, что я ей молодых высажу на лицо. Но я сказала: «Не психуй. Будут снимать, как все… Пусть понюхают…»
Интересно, каким вы себе представляете конец истории? Тысяча вариантов? Да бросьте! Жизнь идет без вариантов. Это как правило.
У меня же случилось исключение. И вы имеете перед собой самую счастливую на земле женщину. Уже три года земного рая, даже если не дай бог… Три года, если на капельки разложить…
Эдик полюбил?! Это с какого такого вируса вам пришла в голову такая жуть?.. Лучше слушайте внимательно и удивляйтесь жизни, где чудеса, где леший бродит.
…Нас посадили на свадьбе рядом. Меня и его. Моего свата. Владимира Федоровича. Володечку моего. Мы с ним локтями столкнулись – и все. Он на меня, я на него глазами… И как бы понять еще не можем, а уже все поняли. Пошли с ним танцевать и тут же бросили это дело, потому что увидели – засветились. В прямом смысле засветились.
Это оказалась наша свадьба, и, когда кричали молодым «горько!», мы сдвигали наши рюмочки, и они у нас дрожали и звенели совершенно одинаково небесным звуком. Сначала высоко-высоко, а потом на полный «нет», как в смерти.
В командировку с ним поехала я. Взяла все отпуска, все отгулы. Через две недели, правда, вернулась – похоронить маму. Конечно, из-за меня. Вот ведь! Не любила она мою семью, на дух не выносила Ванду, считала, что они мои кровососы, а сделала я финт – и уже хуже меня на свете нет. Как смела? А чего сметь, чего?! Это она мне кричала, когда я – успела я сообразить! – выписала от нее к чертовой матери Алену, а сама прописалась. Я бегала с бумажками, а они все прямо умирали от горя и ужаса… Эдик… Полька… Сватья… Мама… Алена.
Каждый, конечно, умирал от своего личного. Но мне было так на них наплевать, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Я им так и выдала: «Да, сволочь. Вам должно быть от этого легче».
Эдуард Николаевич вызвал для разговора: «Не в нас дело. Пожалей молодых. У них же все идет к разрыву». – «А какое мне дело?»
Он загремел в больницу. Я сказала: имеет дочь. Имеет мать. Их дела. Походят. Поносят. Загремела туда
Вы бы могли написать такую историю? Нет? Спасибо за правду. Вы пишете мозгами. А когда стеклянные копеечные рюмки поют, как ангелы, и когда в глаза посмотрел, а ответ большими буквами уже на небе… Я сволочь – и пусть! Пусть! Был мне удар в спину, был. Это знак мне дали – живи и доживешь до счастья.
…Допиваю вашу плохую воду. Нет, пи-пи больше не хочу. Сама не знаю, зачем я вам это все рассказала? Женщину надо любить сильно. Ею нельзя просто пользоваться. Меня любят первый раз в жизни. Я за это, если понадобится, перешагну через всех. И Володя шагнет со мной. И нам плевать, что про нас подумают. Это говорит вам счастливая сволочь, всю жизнь бывшая то подстилкой, то кряквой, то дурой… А сейчас меня так целуют, что сердце мое вскипает. Я еще и ребеночка рожу всем назло на старости лет, как Светлана Сталина. И пусть задохнутся, жабы!.. Не дергайтесь… Это я не про вас… От меня отвернулись все! Ну и что? Это не убавило моего счастья. Ни на грамм.
Роль писателя Пьецуха в жизни продавщицы колбасы Вали Веретенниковой
Я любила так. Жарила сковородку семечек, обматывалась байковым одеялом, сладеньким, мягоньким, коленками вытянутым… Пальцами ног под собой его прихватывала, шевелилась в нем, как косточки велят, и… – ни в сказке сказать! Оно и сейчас живое – одеяльце, конечно, скорее – полуживое. На пенсии. Я на нем глажу, когда не хочу заваживаться с гладильной доской. Не люблю эту заразу для энтузиастов глажения. А одеяльце лежит у меня под утюгом, все в рыжих треугольниках бывшего огня, и я думаю: какое было время! Семечки, одеяло и какой-нибудь роман. Я всю советскую литературу перечитала от корки до корки и обратно. Мне даже то нравилось, что никому не нравилось. Я придурошного Данко любила не на уроках литературы, для светлой радости учительницы, а на самом деле действовал он на меня до слез этим своим вырыванием сердца. Все читала. Подряд. Я Драйзера считала ниже Бондарева. И удивлялась себе: ну, думаю, патриотка! Сижу, обплююсь вся, света белого не вижу. Муж, сын – а пошли вы! Как теперь говорят – кайф. Сейчас не соображу, когда это отрезалось? Когда я отселила одеяльце под утюжок?
Был же первый раз, когда распятую коленками баечку из изголовья я перенесла в кухню на подоконник? Я вообще люблю размышлять над временем поступков. Какое у них «до» и какое «после». Жила же душа в душу с одеяльцем, а потом взяла (как? когда?) и выбросила за борт в набежавшую волну. Несла его в изгнание как? Как родное или как чужое? Я ж итог этим подводила себе прежней, потому что после этого, чтобы я нажарила семечек и клубочком свернулась – да никогда! Сижу на диване с прямой спиной, а чтоб коленям вольнее было – брошу на них плед. Шерстяной, ирландский, шелком окантованный. Брошу и слежу, чтоб, не дай бог, не коснулся пола. Ну, коснулся бы… Делов! У меня три таких пледа. Но я сама себе это устраиваю – строгость в поведении ног, спины и колен. И не читаю. В руки не беру.
Иногда разламываю апельсин. Почему я всегда себя вижу со стороны в этот момент разламывания? Просто из себя выпрыгиваю, становлюсь напротив и смотрю. Сидит пожилая уже девушка, башня из волос под торшером вся переливается оттенками колестона, и каждый раз – каждый! – я вспоминаю покойницу маму, которая в такую же точно башню закладывала для крепости капроновый чулок. У меня же все на шпилечках, отсюда – хрупкость, а значит, и большая красота. Красота вообще вещь нежизнеспособная. Хочешь выглядеть красиво, придай себе слабость, чтоб все было – хоть пальчиком сломать. Такое у меня понятие о красоте, и тут меня не сбить. Я просто захожусь от смеха, когда слышу теперь на каждом шагу, что красота спасет мир. Ну, скажете, это от ума?