Доказательства (Повести)
Шрифт:
И он утер с лица пот большим красивым платком.
Итак, Сычеву нужно было ответить. Ответить не как-нибудь, а сильно. Но как-то вяло он себя чувствовал, вяло. «А Лева — он ведь ничего парень. Ничего», — пронеслось у него в голове. Разговор сбил его с толку. Если бы Лев Григорьевич говорил с ним иначе, Сычев, наверное, нашел бы в себе силы разозлиться и ответить резко и твердо. А сейчас…
Он прикрыл глаза и нырнул в зеленую чащу; прямой английский лук висел у него за плечами, чуть-чуть мешая при быстрой ходьбе. Он находился где-то неподалеку от Ноттингема, а шерифом тамошних мест был некий Заремба, который на третьем курсе весь год просидел с ним за одним столом, и Сычеву показалось, что он сейчас видит это лицо с вымученной улыбкой вечного отличника.
— Зануда был этот Заремба, — сказал вдруг Сычев, возвращаясь в нормальный мир. Это, конечно, был не ответ, что и говорить, только ведь и Сычев не представлял, что
И замолчал. Своеобразное дружелюбие, которое несомненно содержалось в словах Льва Григорьевича, выбило его из колеи. Он не испытывал теперь против него никакого раздражения. Похоже было, что Соединенные Штаты не увидят великого стрелка из лука — бедные Соединенные Штаты, бедная Пенсильвания, и бедный Сычев… Вместо вполне оправданного раздражения, которое было бы в этой ситуации понятно и естественно, Сычевым овладела элегическая грусть. Он должен был ответить Льву Григорьевичу, но теперь ответ должен был выходить за рамки частного, даже если этим частным были Соединенные Штаты.
И тут он услышал звучавшие в нем голоса. Во внешнем мире они были, понятно, не слышны, но внутри него они звучали совершенно отчетливо и громко, оспаривая друг друга и пытаясь заглушить один другого.
Первый голос был громок и трубен, он звучал героически, звал к активным действиям, вперед, на борьбу — и этот голос, так или иначе, приводил его к тому пути, на который направляюще-дружеской рукой подталкивал его и Лев Григорьевич. Звучал этот голос, что было несколько странно, гекзаметром:
«Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»
Иными словами, голос этот говорил — вперед к высотам, вооружась здравым смыслом и терпением и будучи готовым к различным жизненным бурям и невзгодам.
Ну а другой голос? Он напевал нечто легкомысленное и маловразумительное: «Я птицелов, я птицелов, всегда я весел и здоров». Этот голос никаких катаклизмов не предвещал, ни к каким возможным потрясениям не готовил; он славил радость жизни, солнце и воздух; он был подобен пузырькам шампанского, поднимающимся к поверхности, чтобы там лопнуть и исчезнуть, не оставив следа. Вначале этот голос звучал слабо, его едва можно было различить, но, по мере того как Сычев, возвращаясь из своей последней прогулки, подходил все ближе к тому месту, где в ожидании ответа сидел Лев Григорьевич, этот голос стал слышен столь явственно, что почти перекрыл тот, трубоподобный, а затем заглушил его окончательно. И Сычев понял, что готов ответить.
— Прежде всего, — сказал он, глядя Льву Григорьевичу в красно-серый аккуратный узелок галстука, — прежде всего я, Лев Григорьевич, хочу попросить вас об одном. Что бы вы ни услышали сейчас от меня — не обижайтесь. Возможно, я не смогу с желаемой точностью выразить то, что хочу. Но я попробую сделать это. Я попробую ответить вам и сделаю это так, как смогу. А вы постарайтесь меня понять. И не обижайтесь. Даже если вам покажется, что повод для обиды существует. Я начну с того, что поставлю перед вами три вопроса. И по тому, как вы к ним отнесетесь, я буду знать, о чем говорить нам дальше.
Вопрос первый — думаете ли вы, Лев Григорьевич, что гений и злодейство — две вещи несовместные?
Вопрос второй — как вы относитесь к Гекубе?
И третий вопрос — что, по-вашему, стало бы с миром, если бы Одиссей не принял участия в Троянской войне?
Лицо Льва Григорьевича в самом начале этой речи было доброжелательно-вежливым. К концу же ее оно приобрело замкнуто-отчужденное выражение. Он молча смотрел на Сычева в продолжение минуты или двух. Затем лицо его исказилось, и он сказал разочарованно:
— Ах, бросьте вы…
И брезгливая улыбка, чуть раздвинувшая его пухлые губы, показала Сычеву, сколь болезненно уязвляет человека столь грубое проявление неблагодарного шутовства. Ибо только как шутовство и можно было расценить эти три вопроса. Но Сычев, похоже, был готов и к такой реакции. В тот же момент, едва уловив презрительную улыбку, он простер через канцелярский стол правую руку останавливающим жестом.
— Подождите, — сказал он смиренным тоном, — подождите. Я просил вас не поддаваться чувству. Я просил вас не обижаться. Вы, Лев Григорьевич, конечно, поняли, что разговор наш давно уже вышел за официальные рамки и превратился в нечто иное. Это уже и не разговор даже, а что-то вроде нашего совместного с вами эссе. Это общие наши рассуждения на тему жизни. В конце концов, я не оговаривал форму ответа, я только задал три вопроса. Если вы ничего не хотите добавить, можно считать, что вы мне ответили, — все равно.
Итак, вы сочли все заданные мною вопросы если не просто глупыми, то, во всяком случае, несерьезными и неуместными. При этом ход ваших рассуждений, как я его понимаю, примерно таков: Я мог бы попросту написать на этой бумажке, на
Первый вопрос — о гении и злодействе — это вопрос об отношении к самому себе и к своей душе; второй — об отношении к другим; а третий — об отношении к истории, к тем силам, которые участвовали в создании прошлого, а что такое прошлое, как не исток, не начало нашего настоящего и будущего. Вот и все, о чем я спрашивал и что хотел от вас услышать — о вашем отношении к миру. Они, эти вопросы, взаимосвязаны: от того, как вы относитесь к себе, зависит ваше отношение к другим. От отношения к себе и другим — то, как вы относитесь к прошлому, настоящему и будущему. А все это, вместе взятое, говорит о том, что вы за человек, потому что, как вы и сами знаете, эта взаимосвязь является определяющей в нашей жизни. Никогда нельзя сказать, какой наш шаг приведет к самым необратимым, а может быть, и фатальным- последствиям, — а ведь таким шагом может быть и дружеский совет. Но что же нам делать, Лев Григорьевич, если, задавая вопросы, себе ли, другим ли, мы нс слышим ответа? Остается одно — угадывать такой ответ. Угадывать, расшифровывать намеки, говоренные иносказательно. Эта иносказательность мною понимается так — к себе вы относитесь хорошо. Да, вы хорошо к себе относитесь, а путь свой вы считаете не только правильным, но и единственно возможным для человека с дипломом инженера: работа, аспирантура, диссертация, а потом — неоглядные дали. Вот ваше жизненное кредо: у вас все правильно, у вас все хорошо, поступай, как я, иди по моему пути, и у тебя тоже будет, как у меня, то есть все правильно, все хорошо. Мне кажется, я понял вас верно. Теперь я попробую расшифровать ваш ответ на второй мой вопрос, об отношении к Гекубе. И на него вы ответили мне. Ответили, еще того не зная, — тогда, когда вы произнесли уничтожающе-соболезнующее «ничего»… Затем вы сказали — «в ваши тридцать с лишним лет», а чуть позже добавили про Зарембу. «Подумать только, — прозвучало в вашем голосе, — подумать только, он уже доктор наук»…
— Послушайте, — сказал здесь Лев Григорьевич. Лицо его было таким, будто у него внезапно заболели зубы. — Послушайте…
— Нет, нет, — сказал Сычев. — Нет, Лев Григорьевич. Уж вы позвольте мне высказаться. Так вот, что касается Зарембы — я рад за него. Мы оба рады за него. Честь ему и хвала, хотя — вы помните? — у него всегда был такой вид, словно его только что вытащили из воды после неудавшейся попытки утопиться. Но ваш пиетет перед достижениями Зарембы — он, мне кажется, не случаен. Я понимаю его. Он означает, что у вас есть некий критерий, которым определяется ваше отношение к другим, которых мы условно назвали Гекубой. И оно, это отношение, зависит, думается мне, от одного. От успеха. От того, чего сумел достичь человек на пути, который вы избрали шкалой для сравнения. И ценность человека по этой шкале определяется вами очень просто — степенью его возвышения, или, иначе, положением на некой лестнице: чем выше стоит человек, тем он более достоин подражания. Ах, как хороша эта точка зрения! Как она удобна! Кроме того, она заманчиво наглядна: чем выше, тем лучше. Отсюда и просто постигаемое жизненное кредо — вперед и выше. И нет сомнений, что, приняв такую точку зрения — возможную, должен я признать, возможную и вполне понятную, — жить становится много проще, а тем самым и приятней, ибо, прежде чем выразить наше отношение к кому-либо — ну хотя бы к Гекубе, нам достаточно осведомиться — а какую ступеньку она занимает. И если успех ее невелик, мы вправе воскликнуть, почти как тот шекспировский герой: «Да на что она нам, эта Гекуба?..»