Доказательства (Повести)
Шрифт:
Мы подходим к концу, Лев Григорьевич, мы подходим к концу. Потому что и на третий вопрос вы уже, в сущности, ответили. Ведь вы же не подписали мое заявление. Это и был ваш ответ. Но посмотрите, чем чревато вмешательство в события. Подумайте: ведь если бы Одиссей по какой-либо причине не принял участия в Троянской войне — Троя не была бы взята. Не пришлось бы скитаться Энею, и не был бы основан Рим. И уже совсем трудно предположить, что было бы и чего бы не было дальше. Так вправе ли мы становиться на пути того, что должно свершиться? Имеем ли мы право говорить и действовать так, словно нам наперед известны намерения и конечные цели судьбы? Вы могли бы возразить на это, что свобода выбора принадлежит нам самим — тогда хотя бы, когда тем или иным своим шагом мы предопределяем дальнейший свой путь. Но если допущена ошибка? Если направление выбрано неправильно и вместо того, чтобы идти вперед, ты без конца кружишь и кружишь на одном месте — что тогда? К чему, как не к отчаянию, ведет подобное круженье? И разве с точки зрения самого государства — это я уже спускаюсь с высот общих рассуждений к нашему вопросу — не выгоднее гораздо, чтобы в конечном итоге каждый занимался тем, к чему лежит его душа? Разве не
Вот что сказал в своем длинном — немыслимо длинном, на наш взгляд, — монологе Сычев; и вот что пришлось совершенно стоически выслушать главному транспортнику института «Гипроград» Льву Григорьевичу. И он выслушал это в полном молчании, и даже после того, как Сычев закончил, молчание это продолжилось, и хотя выражение страдания в конце уже исчезло с его округлого лица, взгляд его продолжал выражать некую смесь удивления и отрицающей рассеянности.
— Много интересного сказали вы здесь, — произнес Лев Григорьевич наконец, когда молчанию, казалось, уже и не прерваться никогда. — Очень много интересного — и про Гекубу, и про Одиссея… — Тут Лев Григорьевич пожевал губами что-то невкусное. — Занятно было все, о чем вы говорили, да… И я тут было уже приготовил целую речь… знаете, оправдательную даже речь — как-то неудобно стало мне, уж очень складно у вас вышло — я опять про Гекубу и про Троянскую войну… и вот я хотел уже было начать эту оправдательную речь, как пришло мне в голову в свою очередь задать один вопрос. И вопрос этот вот какой. Вот, допустим, идете вы по мосту. И видите, что человек какой-то собирается прыгнуть в воду. Может, он прыгнет — и ничего. А может — насмерть. Может быть, у него и есть даже Какие- то причины поступать так, наверное даже есть… Что же делать?.. Да, так вот мой вопрос: как бы вы поступили в этом вот случае — дали бы ему прыгнуть или постарались удержать?
Теперь пришла пора Сычеву морщить губы.
— Ну, — сказал он, — знаете…
— Нет, вы ответьте, — настаивал Лев Григорьевич, — удержали бы вы этого человека или нет?
— Да, — сказал Сычев, — но какое это все…
— Этим я и занимаюсь, — сказал Лев Григорьевич, и в голосе его звучало полное удовлетворение. — Этим я и занимаюсь сейчас. То, что вы хотите делать, на мой взгляд, столь же вредно, как и прыжок с моста в реку. Я вас удерживаю — вот и все.
Сычев только руками развел.
А Лев Григорьевич закончил:
— Я занимаюсь решением транспортных проблем — всего лишь. При этом я высказал вам свою личную точку зрения.
Могу добавить: время универсалов прошло. Сейчас уже чисто физически невозможно одному человеку преуспеть в разных, тем более отдаленных друг от друга областях; в одной успеть бы. И поэтому — рано или поздно человек должен сделать окончательный выбор. Он должен выбрать себе занятие, профессию на всю жизнь — и в этом его цель.
— О нет, — сказал тут Сычев и покачал головой, — нет. Вы неправы. Профессия — не цель. Человек прежде всего должен быть не певцом, не инженером, не ученым, но человеком. Профессия — не цель, а средство. Счастье — вот цель. Для того чтобы быть счастливым, мы должны быть уверены, что находимся на своем месте. А там само собою получится, что на этом месте мы будем приносить людям самую большую, на какую мы способны, пользу — ибо это будет наше место. Найти такое место — не высшая ли это задача, не прямой ли долг перед собой и другими? Не знаю, что предстоит мне, не знаю. Но знаю одно: сколько бы аспирантур я ни окончил, я останусь тем, кто я есть, — средним инженером. Я не жалуюсь на судьбу. Но я хочу попробовать вырваться за круг очерченных возможностей… Кто знает, может быть, именно сейчас я могу стать чемпионом мира. Может быть, это вообще у меня первый и последний в жизни шанс проверить, способен ли я достичь каких-нибудь высот. А я, не без вашей помощи, этот свой единственный шанс упущу, так и не использовав его. Может быть, именно после него ко мне вернется интерес — изрядно утраченный сейчас, по совести говоря, — интерес к моей инженерной деятельности, и тогда я стану еще и кандидатом, и кем хотите. А может быть, я пойму окончательно, что место инженера занимаю не по праву, и тогда я найду в себе силы начать все с начала и стану учителем истории. А может, этот неиспользованный, единственный в жизни шанс вообще выбьет меня из жизненного седла и я кончу свою жизнь забулдыгой; а может, я пойду в чистильщики обуви. Кто знает? Вы — знаете? Вот у какого перекрестья дорог стоите вы, Лев Григорьевич, со своим красным карандашом. Чтобы с уверенностью говорить: «Надо делать то-то, а не то-то», — надо знать намерения судьбы. Я их не знаю. Но и вы, Лев Григорьевич, вы ведь тоже не можете знать их; я не думаю, что будущее открыло вам свои намерения в отношении меня. Вот почему ваш отказ подписать мое заявление я вынужден рассматривать и расценивать как некорректность не в отношении инженера Сычева, нет, а в отношении намерений судьбы на его, инженера Сычева, счет. А раз так, то я еще раз, но уже в последний, обращаюсь к вам и спрашиваю с простым любопытством: подпишете вы, Лев Григорьевич, эту бумажку, предоставив все остальное времени, или нет?
— Нет, — болезненно улыбаясь, сказал Лев Григорьевич и потрогал свою колбаску под подбородком. — Я не подпишу ваше заявление. А время, как вы сказали, пусть решит, что из этого должно произойти.
— Так, — задумчиво сказал Сычев. — Значит, все-таки нет.
— Нет, — подтвердил Лев Григорьевич и посмотрел на Сычева с интересом. Похоже, что ему нравилось играть роль судьбы.
— Разрешите тогда задать вам еще один, самый последний вопрос, — сказал Сычев, глядя куда-то вверх и вбок. — Что я, по-вашему, буду делать после того, как вы, присвоив себе прерогативы судьбы, учинили мне столь огромный препон?
— Вы, — с великодушием победителя ответил Лев Григорьевич, подхватывая игру, — вы, после учиненного мною вам препона, должно быть, пойдете к директору, и пойдете,
— Вот видите, что значит брать на себя обязанности судьбы, — грустно качая головой, произнес Сычев. — Вот видите, как трудно угадать даже ближайшее действие наших поступков и решений и как легко попасть здесь впросак. Нет, дорогой мой однокашник Лева, нет, уважаемый главный специалист Лев Григорьевич. Нет. Вы не угадали. Я не противлюсь судьбе. Я подчиняюсь ее указаниям. Именно поэтому я не пойду к директору… — И с этими словами он разорвал свое заявление сначала на четыре части, а затем на восемь, сопровождая свои действия все тем же грустным и как бы задумчивым покачиванием головы. — Нет. Я сделаю следующее. Я встану сейчас. Выйду за дверь. Пройду три шага вправо. Возьму плащ, накину его на плечи и через проходную выйду отсюда… Не знаю куда, — откровенно признался он, — не знаю еще. Может быть, я пойду налево. А может быть — направо. Это я решу сразу, там. Но куда бы я ни пошел, сюда, милый мой однокашник и доброжелатель Лева, — наконец-то я могу назвать тебя просто Левой, как когда-то, Левой, а никаким не Львом Григорьевичем, — куда бы я ни пошел, сюда, к тебе, я больше не вернусь. Никогда. Этот, сегодняшний день прошу тебя считать днем отгула — у меня этих дней отгула штук пять или шесть, вот я и возьму один. Возьму и пойду гулять — налево ли, направо ли, решу потом. И на этом мы с тобой простимся — надеюсь, что на-всегда. Не знаю, как повернулась бы моя судьба и моя жизнь, если бы ты, Лева, друг мой, подписал мне эту бумажку, подписал бы ее своим толстым глупым карандашом; если бы ты просто взял и подписал: «Не возражаю». Но ты не написал этого, и теперь моя жизнь потечет по-другому. Видишь, каков итог твоего решения. Можешь ли ты сказать, что именно этого ты и добивался? Послужит ли тебе, Лева, этот случай уроком? Не знаю, не знаю. Склонен сомневаться. Слишком уж ты доволен собою; слишком уж мало волнуют тебя вопросы о совместимости гения и злодейства; на Гекубу тебе наплевать, а об Одиссее ты просто забыл. Но вот ведь что ты забыл кроме того: перед райскими вратами (а может, это просто наша совесть?) каждому из нас рано или поздно придется подыскивать доказательства того, что мы не напрасно жили на земле. И я далеко не уверен, что самыми вескими доказательствами будут наши с тобой диссертации.
И он повернулся было, чтобы пойти… но голос Льва Григорьевича, необычный, до странного сдавленный голос остановил его, спросив — ну а у него, Сычева, у него самого уже есть такие доказательства? И Сычев честно ответил, что нет.
— Нет, — сказал он, — у меня таких доказательств. Но я постараюсь…
И тут он осекся. Потому что в момент, когда он произносил последние слова, он случайно поднял взор свой и посмотрел в окно, и в ту же минуту, в то же мгновенье все эти слова выскочили у него из головы, и удивленный его запинкой Лев Григорьевич смог увидеть лишь его внезапно перекосившееся лицо, с которого сползали краски. А Сычев все смотрел и смотрел в окно, где перед его глазами несколько секунд назад прошла Елена Николаевна, и он не мог решить, снится ему это или видится наяву. Она шла медленно, время от времени останавливаясь и подбрасывая кончиком туфли первые опавшие листья, и Сычеву показалось, что это собственная его жизнь проходит перед ним.
И тогда, повернувшись к Льву Григорьевичу, он закончил свою фразу.
— Нет, — сказал он. — У меня, к сожалению, таких доказательств нет. Сейчас. Но я постараюсь, чтобы со временем они у меня появились, — Он помолчал и добавил: — Я буду очень стараться.
Вечером того же дня посетители Летнего сада могли встретить человека, который медленно и без видимой цели передвигался по аллеям, подбрасывая первые палые листья носком башмака. Время от времени человек этот усаживался на скамью, и тогда до окружающих долетали звуки, которые, при некоторой живости воображения, могли быть приняты за пение. Странное это было пение: иногда звучала мелодия песенки о веселом птицелове; иногда звучали строфы гекзаметра, уже сами по себе мелодично-песенные, но чаще всего повторялась песня о веселом и вольном стрелке из зеленых Шервудских лесов, и эти слова человек, сидевший на скамье, произносил с особенным тщанием, ибо и сам он в этот день обменял право служебного первородства на чечевичную похлебку весьма туманной и нелегкой свободы. В темноте разносились слова:
Мы будем в зарослях бродить, В волнах густой травы, И слушать звонкий щебет птиц Да пенье тетивы.1970–1972
Испанский триумф
Цезарь разбил последних помпеянцев в Испании. Он на вершине успеха. Но заговорщики уже точат кинжалы…
Ранним декабрьским утром 708 года от основания Рима одинокий всадник пронесся по Яникульскому мосту через Тибр и с той же скоростью устремился дальше, разбрызгивая желтую грязь.
Улицы были пусты. Вообще-то они всегда бывали пусты в такие вот ранние часы: магистраты начинали работать позднее, лавки, таверны, харчевни еще не открыты, а публичные дома уже закрыты. Даже бродяги, просящие подаяния на ступенях храмов, выходили на промысел позднее. И все же… огромный город казался обезлюдевшим, вымершим… словно кладбище.
Однако все объяснилось просто. Накануне весь город принимал участие в празднествах, которые были устроены городскими эдилами в честь царицы Клеопатры, вот уже два месяца гостившей в Риме по приглашению сената и самого Цезаря. Зрелище удалось на славу и стоило немногим меньше, чем какая-нибудь небольшая война. Травля разнообразных животных продолжалась весь день и закончилась боем гладиаторов и таким обильным угощением за счет городских властей, что на следующее утро не осталось в Риме никого, кто не жаловался бы на головную боль с похмелья.