Докер
Шрифт:
— Как народ? — спрашивает Мартынюк, беря окорок.
— Накушались до отвала, товарищ лейтенант, — широко и беззаботно улыбаясь, отвечает связной, совсем еще мальчишка. — Лось-то был величиной со слона!
— А ты видел слона? По окороку что-то непохоже. — И Мартынюк передает его заплаканной Кондратьевой. Сам берет у связного протянутую бутылку.
— Видел! На картинке! — Связной по-мальчишески прыскает со смеху и скрывается за порогом, взбурлив воду.
Ударом о ладонь Мартынюк вышибает пробку и отдает бутылку мне. Я отпиваю глоток
— Пей, пей! — сердито хрипит Мартынюк. — А то в этой ванне еще схватишь воспаление легких.
— Ну и черт со мною! Теперь все равно! — Кондратьева возвращает ему бутылку.
Снова приподнимается край плащ-палатки, и с порога докладывают:
— Уходит первый взвод, товарищ лейтенант!
— Добре, — отвечает Мартынюк. Держа в одной руке окорок, в другой — водку, он прикладывается к горлышку и одним долгим глотком осушает чуть ли не половину бутылки. Потом, поставив ее на ящик, отчего ящик накреняется, он впивается крупными, белоснежными зубами в окорок, отрывает кусок и протягивает окорок мне.
От запаха мяса у меня кружится голова. Достаю из кармана перочинный нож, пытаюсь отрезать кусок, но тупой нож скользит, не оставляя даже следа. Тогда я тоже впиваюсь в мясо зубами… Окорок переходит к Кондратьевой. Она держит его в руках и умоляюще смотрит на меня, не зная, как к нему подступиться, потом закрывает глаза и следует нашему примеру.
— Уходит второй взвод, товарищ лейтенант! — раздается за плащ-палаткой.
— Добре, — отвечает Мартынюк, беря из рук Кондратьевой окорок.
И вновь окорок возвращается ко мне, переходит к медсестре, от нее — к Мартынюку…
Распив со мной остаток водки, лейтенант споласкивает руки и осторожно встает. Но ящик все же сильно покачивается, и трепетно дрожит фитилек в коптилке. Откуда-то из-под наката Мартынюк достает пистолет, планшетку. И приподнимает плащ-палатку.
— Мы уходим с третьим взводом. Приготовьтесь в дорогу, — говорит он.
— А куда деть окорок? — чуть ли не плача, спрашивает Кондратьева.
— Возьми с собой. Там нас теща не ждет, — жестко бросает он и переступает порог.
Кондратьева тяжело вздыхает и продолжает есть. Видимо, она очень голодна.
Чтобы не смущать медсестру, я поднимаюсь и хочу выйти из землянки. К тому же меня начинает знобить. И в это время сквозь шум ливня где-то близко слышатся два сильных взрыва…
— Что это?
— Думаю — мины, взрывы на минном поле, — говорю я, прислушиваясь к однотонному шуму ливня.
И вдруг где-то совсем рядом раздается нечеловеческий крик, от которого у меня мороз пробегает по спине:
— Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и!..
— Ой!.. Наверное, Злобин! Леша! — вскрикивает Кондратьева и роняет окорок в воду. Потом вскакивает, хватает свою санитарную сумку и выбегает из землянки, опрокинув ящик с коптилкой.
Я оказываюсь в кромешной темноте.
С минного поля снова несутся душераздирающие:
— Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и!..
Я слышу топот грузных солдатских сапог, отдающийся в голове, как удары молота, и выхожу из землянки, осторожно нащупывая смытые ливнем ступени. Передо мной, как стена, темень. Я ничего не вижу и не могу сделать шага.
Меня окликают:
— Товарищ политрук?
— Да, — с радостью отвечаю я, узнав знакомый голос часового. — Вы меня видите?.. А я вас нет.
— Слышали?.. Злобин пришел.
— Все же пришел?
— Пришел, — весело отвечает часовой, приближаясь ко мне. — Выходит, не зря ждали, хотя, видно, кое-кто у него подорвался на минах.
— Спасут их?
— Должны. Есть у нас санитары, и Кондратьева у нас молодец, и саперы еще никуда не ушли… Дайте руку, нам приказано уходить с третьим взводом.
Я протягиваю руку и иду как за поводырем. Мы выходим на дорогу и пристраиваемся в хвост третьему взводу, которого я не вижу, хотя и слышу какие-то голоса впереди. Мы часто падаем, скатываемся в канавы, но идем…
Вывалявшиеся в грязи, к утру прибываем в «район шалашей», между озерами Кодисяргер, Вохт-озером и Носоновским. Шалаши здесь сохранились еще с финской войны 1939—1940 годов, когда в этих местах стояли наши пехотные полки. В них скрывались от пятидесятиградусных морозов.
Мы входим в один из шалашей. Посредине горит большой и сухой, как порох, костер, а вокруг, под потоком искр, сидят и лежат раздетые люди. Каждый что-нибудь да держит в руках: кто шинель, кто сапоги, кто рубаху. И от всего этого густо валит пар.
Шалаш громадный и весь, как готический собор, устремлен ввысь. Сложен он из гигантских сосен, каким-то чудом стянутых верхушками в узел.
Дождь наконец-то прекратился, и мы с радостью снимаем с себя мокрые шинели, потом — сапоги. Нам дают по пересохшей и шуршащей, как пергамент, плащ-палатке, я раздеваюсь догола, закутываюсь в нее и сажусь к самому огню, ни о чем больше не мечтая на свете.
Здесь, в районе шалашей, — новый рубеж, занятый ротой прикрытия.
1942
Алеховщина
В НОЧНОМ
Ездовой наклонился ко мне и, позевывая, проговорил:
— Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Места-то какие! Чистейшей воды Швейцария.
Он сказал это таким тоном, будто и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.
С утра мы находились в пути. Ехали все по гати. Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь, точно по шпалам. Невеселая штука гать — пешком ли бредешь по ней, на коне ли тащишься или вот как сейчас — едешь в телеге.