Докер
Шрифт:
— Ну что ж — раз просите, тогда расскажу… Значит, был такой случай. Попали под минометный обстрел. Кричу ребятам: «Ложись!» Поблизости как раз были вырыты какие-то ямы на скорую руку. Народ быстро попрятался в них, и я полез в одну яму. Сижу пригнувшись и переговариваюсь с комиссаром. Он сидит в соседней яме, шагах в пяти от меня. А фашисты все стреляют и стреляют! Мин у них, видимо, пропасть. Ну, вскоре все это надоело. Три дня не спал, и стало меня клонить ко сну. Задремал. Как долго дремал, не знаю, но вдруг у самого уха услышал дьявольский свист, открыл глаза и снова зажмурил: у моих ног в землю врезалась
— Интересный случай! — сказал Огарков, заерзав на стуле, и неизвестно чему рассмеялся. Это иногда бывало с ним.
— А мне не до смеху было, товарищ лейтенант, — сказал Львов. — И не до раздумий! — Он сердито посмотрел на Огаркова.
— Что же вы сделали? Как же остались живы? — на этот раз участливо спросил Огарков.
Львов широко улыбнулся:
— А я схватил проклятую мину за хвост и выбросил из ямы!
— И она не разорвалась? — затаив дыхание, спросил Огарков.
— Разорваться-то она разорвалась, да только шагах в двадцати от меня. Счастлив я после этого или нет?
— Ну при чем здесь «счастье»? — развел я руками. — Вы обязаны своей находчивости и сметке…
Дверь приоткрылась, нас обдало морозным воздухом, и в комнату ввалился незнакомец, весь облепленный снегом.
— Нашел все-таки нас! — радостно воскликнул капитан Львов и встал из-за стола.
— Как, дьяволы, стреляют, а? — кряхтя от холода, проговорил вошедший.
— Ну, ну, раздевайся, садись. Выпей чайку! Небось замерз? И снег идет?
— Первый снежок!..
Незнакомец был в ватной куртке, в шапке-ушанке, с трофейным бельгийским карабином за плечом. Под мышкой он держал скрипичный футляр. Был ли это пустой футляр, или в нем была скрипка, — это меня заинтересовало сразу же…
Капитан представил нам незнакомца:
— Гольдберг! Прошу любить и жаловать. Москвич. Скрипач. И довольно-таки известный скрипач! Под эту канонаду не одну вещь нам сыграет. Не так ли, Миша?
— Я же никогда не отказывался, товарищ капитан, — усталым голосом сказал скрипач. Распахнув ватную куртку, он сел за стол, положив скрипку на колени.
Львов налил ему чаю, достал из кармана сухарь.
Скрипач занимал все мое внимание. Ему было лет двадцать пять, но выглядел он намного старше. Сутуловатый, обросший щетиной, с комками прилипшей земли на ватнике, он был похож на каменщика, на кого угодно, но только не на скрипача.
Львов, видя мое любопытство, сказал:
— Вот вам, товарищи журналисты, интересная судьба человека. В августе Гольдберг приехал на концерт в Ленинград, там узнал, что брат его тяжело ранен и лежит в госпитале в Петрозаводске, приехал к нему, здесь вступил в мой батальон и вот вместе с нами воюет! Правда, интересно?
— Очень даже. Так вместе со скрипкой и воюете? — обратился я к Гольдбергу.
Окунув сухарь в чашку, Гольберг сказал:
— Положишь скрипку на землю, постреляешь, снова возьмешь ее в руки. Немного неудобно, но что же делать, надо воевать!
Он так бережно держал скрипку на коленях, что я спросил:
— Страдивариус?
— Страдивариус не Страдивариус, но тысяч десять стоит. Но дело не в цене, конечно. Это правительственный подарок, потому и бесценно. Карьеру свою я с ним начинал.
Дверь вновь распахнулась, и на этот раз в комнату вместе со связным
Тимина мы все хорошо знали и были рады ему. Он был строен, молод, горяч и среди артиллеристов славился как замечательный командир. Говорили, что в недавнем прошлом он был актером. Что-то актерское и вправду было в его манерах. Левая бровь у него была седая, и он как-то особенно умел поднимать ее и шевелить ею. Если в разговоре кто упоминал майора Тимина, то обязательно вспоминалась и его стрельчатая серебристая бровь. Вот и сейчас он вскинул седую бровь, спросил:
— Есть ли у кого циркуль? В артиллерии кто-нибудь из вас что-нибудь смыслит? Вот осколок! Попробуйте определить калибр снаряда!
Он торжественно положил осколок на стол и сложил руки на груди.
— Если на Шуе стоят немецкие артиллеристы, то это 210-миллиметровка. У финнов здесь нет таких пушек! — сказал капитан Львов.
— Какими снарядами они стреляют, черти! — изумился скрипач, взвесив в руках осколок.
В это время снаряды обрушились совсем близко от нашего домика и с потолка посыпалась штукатурка.
— Сейчас мы им ответим! — Майор Тимин схватил со стола осколок, сунул в руку связному и стремительно вышел на улицу.
Земля гремела от разрывов. Гольдберг, положив скрипку на колени, сидел на корточках у двери. Львов, прислонившись к печке, прихлебывал чай из кружки. Огарков сидел на кровати. Нервы у нас у всех были напряжены, и мы молчали.
Но вот Львов подошел к скрипачу, сказал:
— Чем слушать эту дрянь, ты лучше сыграй, Миша.
Гольдберг молчал.
— Вставай, вставай! — Львов нежно приподнял его. По всему было видно, что он души не чает в скрипаче.
— Хорошо! Посмотрим, чья возьмет! — Гольдберг вдруг решительно встал, сбросил с себя ватную куртку, энергично раскрыл футляр, вытащил скрипку, наканифолил смычок и ударил по струнам.
Мы сели на кровать. Звуки скрипки почти что заглушили грохот снарядов. Гольдберг играл венгерский танец Брамса. В комнате точно засветило солнце. Много раз я слышал этот танец, но в исполнении Гольдберга он звучал особенно. Возможно, что и обстановка влияла на восприятие: на войне все звучит иначе…
За Брамсом, не переводя дыхания, Гольдберг играл мазурку Шопена. Нежные мелодии зазвучали в комнате… Вытерев лоб, Гольберг начал скрипичный концерт Мендельсона. Он торопился. Потом играл вальс из струнной серенады Чайковского и любимую вещь капитана Львова «Солнце низенько». Капитан подпевал, голос у него был печальный, и было видно — он думал об Украине, где у него находились жена и дочь.
Гольдберг вдруг рванул смычок и, не докончив игры, ударил кулаком по столу, крикнул:
— Жить!
Львов вскочил, схватил его за руки.
— Что с тобой, Миша? Ну, ну, успокойся!
— Как мы жили, как мы жили!.. Сволочи, ах, сволочи, фашисты! — Гольдберг задыхался от гнева.
И тут мы вновь услышали, как гремит земля от разрывов снарядов.
Львов взял из рук Гольдберга скрипку, положил на стол, а самого, постаревшего и обессиленного, уложил на кровать.
Восклицание Гольдберга «Жить!» звенело у меня в ушах. Говорить не хотелось. Мы все молчали, каждый был занят своими мыслями, воспоминаниями…