Доктор Сергеев
Шрифт:
Воспоминание о санбате вернуло Костю ко всему, что было в «тот» ужасный день. И снова в его усталом воображении пронеслись картины поездки в пострадавший санбат, обстрел его фашистами, две изумительные операции сердца, гибель Михайлова, собственное ранение.
Костя вновь пережил все, что случилось, и вновь грудь наполнилась тревогой, тягостным сожалением о Михайлове.
Мысль о Лене заставила его вздрогнуть. Он заметался, стал звать сестру. Надо сообщить Лене, что он легко ранен и выбыл из санбата. Иначе она может неожиданно приехать туда, ведь и Никита Петрович, а совсем недавно и Михайлов говорили,
Он продиктовал сестре текст телеграммы и успокоился лишь тогда, когда сестра сказала, что телеграмма отправлена.
Он ехал уже третьи сутки, миновав много крупных узловых станций, районов, областей. Он вновь переживал знакомое радостное сознание огромности своей страны. Поезд проходил между Вологдой и Кировом, разделенными обширнейшим пространством, с множеством городов, тысячами сел и деревень. И все это было лишь крохотной частью его родины.
Костя попросил повернуть его лицом к окну. На каждой станции, на полустанке, на перегонах он видел толпы людей. Они приезжали, уезжали, выгружали и погружали что-то, кого-то встречали. Везде жизнь бурлила, била ключом.
Но радостнее всего были несущиеся навстречу с востока на запад воинские поезда. Они мчались без остановок, увозя на фронт полк за полком, батарею за батареей.
На длинных составах открытых площадок, под зелеными брезентами, Костя замечал контуры орудий. Составы встречались в течение всего дня. В промежутках между ними шли другие, груженные танками. Потом снова проносились воинские составы, снова мчались поезда с орудиями, и снова сердце Кости билось в такт с колесами, чеканно отстукивающими быстрый ход вагонов, стремительно несущихся на фронт.
Проходил день за днем. То, что еще вчера казалось далеким, сегодня было позади. Костя подолгу смотрел в окно, вглядывался в бесконечные массивы лесов, еще покрытых снегом. На далеком советском востоке уже цвели сады, на юге уже зеленела трава, вероятно и в Москве уже было тепло, а здесь еще держался мороз, дул пронзительный ветер, на огромных пространствах лежали нетронутые синие снега, лишь на короткие часы освещаемые скупыми северными лучами.
Это был Урал.
И люди здесь были уже немного не те. Девушки плотные, все как на подбор краснощекие. Мужчины — широколобые, чуть скуластые, чаще всего хмурые.
— Вроде как и не наш народ… — окая по-волжски, сказал раненый, глядевший в окно. — Сердитый, видать…
— Это он только по виду такой, — возразил кто-то с дальней койки. — Сурьезный народ здесь, деловой, как терка шершавый. А дома ничего. Ласковый, свой. И накормит, и напоит, и на печку спать положит.
— А ты что, бывал тут? — спросил волжанин.
— Не бывал бы, не говорил.
— Экий ты, обидчивый какой!
— Не обидчивый, а раз говорю, стало быть — знаю.
Потом, помолчав, словно нехотя, только в силу необходимости, отрывисто гудя низким голосом, добавил:
— Я тут, в этих краях, годов шесть прожил. В Нижнем Тагиле, под Свердловском, в Кунгуре.
Здешний народ только с лица вроде как каменный, а на самом деле — душа человек.
— Ну уж и душа, — дразнил его волжанин. — Погляди, вон он идет, здешний-то. Видишь, — с двустволкой, с кобельком. Лицо такое — зимой снега не проси, не даст.
— Вот. А зайди к нему, уйти не захочешь.
И, опять помолчав, прибавил:
— У нас в роте такой самый служит. Уралец. Стряпунин его фамилия. Из-под Осы. Пришел хмурый, говорит два слова в сутки, что ни спроси — молчит. А самосадом сразу поделился со всеми. Мешок роздал в один присест. Посылку с медом, с маслом получил, — опять всем взводом ели. А говорить не любит, И приказ точь-в-точь выполняет. Придет с задания, два слова доложит: мол, приказ выполнен, — и все. И в атаку когда шел, тоже молчал. Все рты разинули, во все меха орут «ура», а он зубы сжал, глаза как у тигра, круглые, зеленые. И всех обогнал. Первый — в окоп. И первый ка-ак двинет ихнего фельдфебеля в грудь — и штык обратно, и тут же второго, третьего. Бой кончился, он обратно все молчит. Люди галдят, шумят, друг другу рассказывают, а он сидит в сторонке, переобувается. Спокойно эдак портянку разгладит и на ногу наматывает. Я ему говорю: «Здорово ты, Стряпунин, сейчас работал!..» А он валенок натянул, кисет достал и, слова не ответив, мне протягивает. Потом скрутил цигарку и сидит, покуривает, будто дров наколол и отдыхает. Вот какие здешние люди!
— Да!.. — одобрил волжанин.
— А ты, не зная броду, лезешь в воду: «Зимой снега не даст!» Здешние люди — первый сорт! Они с виду вроде сердитые, а узнай их ближе — других искать не будешь.
— А где он сейчас-то? — заинтересовался волжанин.
— В роте остался. Жив-здоров. Вот свой кисет на память мне дал. «Возьми, говорит, помни дружка». — «А ты, говорю, как же без кисета?». — «Ничего, говорит, бери!»
Видимо, кисет переходил из рук в руки по всему вагону. Костя слышал одобрительные возгласы:
— Хорош!..
— Плюшевый… Ишь ты!..
— И вышивка богатая… Гладью…
— Видать, женский подарок. От милой…
— Подарок не отдал бы. Купленный.
— Заказной.
Кисет вернулся к хозяину. Показав его Косте, он коротко спросил:
— Нравится?
Явная гордость звучала в его голосе, словно он показывал очень дорогую вещь.
Косте действительно понравился красивый, темно-синий, чуть потертый кисет, покрытый цветной вышивкой. В середине выделялись инициалы «А. С.»
— А как звать Стряпунина? — спросил Костя.
— Сашей, — ответил он готовно. — Александр Стряпунин.
— Ну, вот видите, — желая доставить ему удовольствие, сказал Костя. — Он подарил вам свой собственный кисет… Кто-то ему на память вышивал…
— Да, — растроганно проговорил раненый. — Александр Стряпунин — душевный друг.
Поезд подходил к большому промышленному городу. Уже издали видна была огромная сизо-серая туча, застилавшая полнеба. Десятки высоких кирпичных труб выбрасывали клубящийся дым, местами подкрашенный желтым пламенем.
«Экая махина-заводище!» — подумал Костя.
Внезапно перед глазами раскрылась широкая река, и поезд помчался по длинному, грохочущему мосту.
«Кама!.. — взволновался Костя. — Так вот она какая, Кама!»
Река лежала широкая, размашистая. Лед уже местами прорывался большими полыньями, в обширных разводьях играла тонкая синяя рябь. Кама тихо просыпалась от зимнего сна. Но жизнь уже чувствовалась в движении на берегу, в готовых отплыть буксирах, в первом служебном пароходе, дымящем у причала.