Доктор Вера
Шрифт:
— Что с ней? — спрашиваю у Толстолобика. Он не слышит или не понимает.
— Она ранена осколками гранаты. Эти звери, эти фанатики...— вмешивается Шонеберг.
— Ее осматривал опытный врач?
— О да, конечно, ей оказана квалифицированная помощь.
— Менять повязку не надо? — спрашиваю я у Толстолобика и требую у этого «фона»: — Да переведите же, это чисто медицинский вопрос.
— Мне незачем быть переводчиком. Я магистр медицины,— отвечает тот и, презрительно покривив свои яркие губы, снимает и тотчас же сажает на нос свое пенсне.— Да, фрау Ланской оказана
— Отличные бинты. У нас таких нет. Мы стираем бинты и вату по нескольку раз.
— Ах, вон как!
Он приказывает что-то солдату или санитару,— словом, одному из тех, кто внес больную. Тот исчез в дверях и вернулся с толстой санитарной сумкой.
Раненая, еще находившаяся в наркотическом забытьи, тихо постанывала. Надо привести ее в себя, осмотреть. Но не сейчас, не при всех. Хоть бы убрались они поскорее. А они, как назло, позабыв и о раненой и о нас, возбужденно болтают, что-то рассказывают, перебивая и не слушая друг друга. Набираюсь храбрости и довольно решительно говорю Шонебергу:
— Мне кажется, что потерпевшей нужно дать покой.
— О да, вы правы,— неожиданно соглашается он.
Что-то им говорит, и они идут к выходу. От двери он
возвращается, постукивая высокими дамскими каблучками щегольских сапожек.
— Доктор Трешникова, эта женщина пострадала, служа Великой Германии. Ни один волос не должен упасть с ее головы. Вам это понятно? Если тут, если кто-нибудь,— он сделал многозначительную паузу, во время которой снял и протер круглые стекла своих пенсне,— если кто-нибудь посмеет сказать что-то враждебное в адрес госпожи Ланской, о, тогда мы уничтожим все эти ваши крысиные норы. Мы поступим с ними, как с этими вреднейшими грызунами... Это касается прежде всего вас лично, доктор Трешникова.
— Мне незачем об этом напоминать. Я врач, мое дело — оказывать помощь людям,— довольно твердо произношу я. Страха нет, что-то убило во мне остатки страха.
Он вскидывает взгляд. Близорукие глаза, прячущиеся за толстыми стеклами, кажутся мне похожими на глаза змеи. Мгновение мы смотрим друг на друга в упор, потом, небрежно козырнув, он идет к выходу. Там, наверху, ревут моторы, ревут и стихают. Я бессильно опускаюсь на койку Сухохлебова и чувствую, как его большая рука накрывает мои руки и осторожно пожимает их.
— Кто это? Кого они принесли? Я спросил тетю Феню, она говорит: «Анна Каренина». Что сие?..
От простого этого вопроса, от самого тона, каким он задан, я как-то сразу прихожу в себя.
— Актриса. Актриса Ланская. Я вам о ней рассказывала. Она несколько сезонов играла у нас Анну Каренину. В нее кто-то бросил гранату.
— Гранату бросили не в нее. Гранату бросили в окно офицерского варьете. Ваши земляки поднесли оккупантам рождественский подарок.
— А вы откуда знаете?
— Я же вам говорил, что когда-то во Фрунзенке мы изучали немецкий... Они тут так раскудахтались, эти герои.
С носилок донесся протяжный стон. Действие наркотиков кончалось. Раненая приходила в себя. Я подошла к носилкам. Возле них, приложив ладонь к щеке и поддерживая левой правую руку, в этой извечной позе бабьего горя стояла тетя Феня.
— Будет лучше, если меня переселят назад к выздоравливающим, пока эта Анна Каренина еще не очнулась,— сказал Сухохлебов.— Лучше все-таки будет ей не знакомиться с агрономом Карловым.
— И верно, и верно, Василий Харитонович, береженого бог бережет,— согласилась тетя Феня.
Койку его унесли. Сам он заковылял за ней. Из осторожности я хотела его поддержать, но он отстранился:
— Я самоходом. Вы займитесь Анной Карениной.— И усмехнулся: — Только какая же это Каренина, той было двадцать четыре, а эта в самом разгаре бабьего лета...
У носилок стояли Домка и Антонина, уже вернувшаяся с ночной прогулки. Она тоже смотрела на Ланскую с любопытством, но на ее лице любопытство смешивалось с гадливостью: так смотрят на раздавленную змею.
— Домик, разбуди Дроздова и Капустина, надо переложить раненую на койку,— распорядилась я.
— Не буди, управлюсь.— Девушка подняла эту большую, полную женщину и опустила ее на постель, уже приготовленную тетей Феней. И я заметила, как потом она отошла и украдкой вытирала о халат руки.
— Нашатырь!
Ланская пришла в себя. Открыла глаза, увидела нас и, вскрикнув, отпрянула, лишаясь сознания. На этот раз это был недолгий обморок. Нашатырь сразу разбудил ее. Голубые глаза приняли осмысленное выражение.
— Где я?.. Как я сюда попала?
— Вы, Кира Владимировна, в госпитале, среди своих. Не узнаете? Я — врач Трешникова.— Я старалась глядеть как можно спокойнее.— Сейчас мы с сестрой Тоней должны осмотреть ваши ранения.
— Ранения? Я ранена? — Вскрикнув, она подняла руки. Глаза снова потеряли осмысленное выражение.
— Нашатырь!.. Успокойтесь, вы легко ранены. Сейчас мы вас осмотрим. Тоня? приподнимите больную.
Меня, конечно, волновало туго забинтованное предплечье. С него я решила начать. Но больная как-то сразу без переходов, перескочив из обморока в состояние нервной активности, оттолкнула мои руки.
— Нет, нет, лицо. Прежде лицо. Что с лицом? — в этом вскрике звучал страх.
— Ничего особенного, какие-нибудь царапины.
— Ой, какие адские боли! Невыносимо... Но прежде всего, доктор, миленькая, посмотрите, что с лицом. Ой, больно, ой, как больно!
— Тоня, шприц... Сейчас полегчает.
— Господи боже мой, что вы меня мучаете? Скажите скорее, что с лицом? Доктор, спасите мое лицо.— Ланская вновь погружается в наркотический сон.
Осмотр успокоил, ничего серьезного: небольшое осколочное ранение в предплечье. Осколок был уже удален. Лицо тоже было цело, так, несколько рваных царапин — на левом виске, щеке и шее. Мы, осмотрев раны, вновь наложили повязки; употребив при этом втрое меньше бинтов. Тете Фене было приказано тщательно собрать оставшиеся бинты. Какие бинты! Мы о таких давно уже и мечтать перестали.