Дольче агония
Шрифт:
— Кто бы отказался? — говорит Шон, чей палец теперь отмыт, продезинфицирован и тщательно забинтован; итак, Патриция отправляется на поиски его бутылки и стакана, а вручив ему сие целительное средство, запечатлевает на благородном челе своего бедного, дорогого, раненого Шона, влажном и лысеющем, легкий поцелуй, быстрый, сухой и чистый, — такой, как он любит.
Выбившаяся из прически черная прядь скользит по его подбородку; завиток на ее конце, этакий вопросительный знак, штрих в манере Модильяни, с одной стороны прелестно обрамляет лицо, и Шон, прикрыв глаза, наконец-то загоняет рак легкого в дальний угол сознания, пусть громадный, но тем не менее всего лишь угол, а значит, можно испытать блаженство этого мгновенного прикосновения женских губ.
— Лео будет здесь к пяти часам, чтобы растопить камин, — возвещает Кэти, отворачиваясь от телефона с улыбкой до ушей, даже не пытается скрыть радости. — Ой, моя начинка!
Размашистым шагом пересекает
Она вываливает начинку в пирог. Шон нынче вечером еще раздражительнее и непоседливей, чем обычно, думает она. Странно, почему он, человек без семьи, пригласил нас к себе именно в День Благодарения, выбрал самый семейный из всех праздников, какие только есть в году. У него же родни совсем нет, никого, с тех пор как прошлым летом умерла его мать. И детей тоже нет, никакой склонности к отцовству. Хотя… когда Джоди, ничего ему не сказав, сделала аборт, его это прямо сразило. Он тогда целыми часами плакал на плече у Лео. «Единственный шанс для мамы дождаться внука! Ей в жизни оставалась только эта мечта, одна последняя надежда и та пошла прахом!» Конечно, в нем очень сильна склонность к преувеличениям. Но верно и то, что свою мать он обожал. Мы-то никогда ее не видели, но он нас держал в курсе, мы знали, что она постепенно угасала. Что ее разум был подобен известняковой скале над морем — сперва мелкие камушки тихо соскальзывали по склону, поглощаемые волнами забвения. Потом стали срываться валуны, все крупнее, все чаще, унося с собой тяжкие оползни почвы, пока, наконец, не обрушилось все, осталось пустое место. Долгие вечера, черная меланхолия и джин с лимонным соком. Мэйзи, да так ее звали. Шон рассказывал о своем новом замысле: большой стихотворный цикл, где будет перечислено все, что забыла его мать. Лео предлагал название: «Затерянный мир Мэйзи". Нет, говорил Шон: «То, о чем Мэйзи больше не ведает». Первые стихотворения, полные обычных подробностей жизни престарелой дамы из бостонского предместья: место, куда она прятала ключи, день, когда она в последний раз мыла голову, в каком отделении сумочки она хранила кошелек. В следующих стихах цикла будут появляться все новые забытые детали, с каждым разом более волнующие и значительные: имена ее друзей, братьев и сестер, название страны, где она жила, год смерти ее мужа. А в последних стихотворениях, красочных, душераздирающих, оживут впечатления, по сути неизгладимые, те, что врезались в ее память глубже всего: воспоминания детства. Пожар на кухне — ей тогда было два года; грязный маленький паршивец-сосед, что полез к ней в штанишки, чтобы засунуть туда жабу; убитый протестант на улице Гэлоуэя — размозженный череп, кровь, смешанная с грязью и дождевой водой, стекает в водосточный желоб. Если бы он и впрямь когда-нибудь засел за такую работу, думает Кэти, могла бы получиться великолепная книга…
— Пирог я буду печь в микроволновке, — говорит она вслух, — иначе он может пропахнуть индейкой.
Шон кивает, не слушая. Нацепив бифокальные очки, он в свой черед склоняется над «Joy of Cooking»: готовит свой собственный вклад в пирушку, сверяется с перечнем ингредиентов. Свежий ананас (он купил консервированный), клубника свежесобранная (у него быстрозамороженная), пол-литра рома, пол-литра лимонного сока, триста граммов апельсинового, двести пятьдесят — гранатового сиропа, две бутылки коньяка и два литра сока канадского ранета. Ему хотелось, чтобы к концу вечеринки гости как следует нализались, все без исключения, даже Бет — добродетельная, стойкая Бет, — а ничто лучше, чем пунш, не способствует бессознательному потреблению больших доз алкоголя. Кассирша в супермаркете, которая высчитывала ему суммарную стоимость всего этого, — хорошенькая, ну пальчики оближешь. «Вы устраиваете прием, мистер Фаррелл?» — спросила она. «Это так же верно, как то, что ваш костюмчик — прямо розовая конфетка, Дженис, — отвечал он, прочитав (уже не в первый, да и не во второй раз) имя на ее значке. — Не соблазнитесь ли прийти?» Она прыснула со смеху, даже не потрудилась ответить. Разумеется, он пошутил. Не мог же он всерьез вообразить, что эта семнадцатилетняя шелковистая нимфетка явится, чтобы поваляться
Повернувшись спиной к обеим женщинам, чтобы им не взбрело в голову ему помочь, он с консервным ножом наперевес атакует банку с ананасом, хотя повязка на большом пальце левой руки усугубляет его обычную неуклюжесть. И почему это бабы так услужливы? — спрашивает он себя, когда Патриция с губкой бросается вытирать ананасовый сок, брызнувший на стол. Чего ради они вечно мечутся взад-вперед, спеша людям на помощь? Почему бы им не заниматься своим делом, вместо того чтобы постоянно улаживать, разглаживать, начищать да подправлять чужие? Ну, а где бы я-то был без моих щелочек? Люблю я скважинки, и баста! Мои стихи аж лопаются от этого. Скважинки — смысл моего бытия, глубинная моя отрада, высокое мое призвание. Я бы так себя и назвал — Шон Скважинка Фаррелл.
Встряхивает банку, кусочки ананаса соскальзывают в чашу с пуншем, он проклинает свои трясущиеся руки, как заметно, только бы забыть… Ох, мамуля, одолжи мне твою память. Я бы уж сумел с толком использовать ее черные дыры.
Патриция опять наклоняется, чтобы оросить мертвую птицу. Юбка у нее слегка задралась, обнажая ляжки настолько, чтобы вызвать у Шона воспоминание о некоторых не столь отталкивающих свойствах дамского сословия.
— Как думаешь, Пачуль будет есть кости индейки? — осведомляется она, но Шон ее не слышит, ведь она, так сказать, сунула голову в печь — совсем как та колдунья, которую, вспоминается ей, Гретель тут-то и затолкала внутрь. Может, все дети мечтают всунуть свою мать головой вперед в печку и зажарить до полной готовности?
— Прошу прощения? — отзывается Шон, сражаясь теперь уже с клубникой (в морозильнике она так окаменела, что из коробки не извлекается, теперь изволь ее оттуда выламывать, откалывая мелкими кусочками).
— Так что, ест Пачуль индюшачьи кости или нет? — повторяет Патриция, выпрямляясь и поворачиваясь к нему с улыбкой. Она прелестным движением подхватывает снова выпроставшуюся прядь, чтобы заправить обратно в прическу, откуда она тотчас выскальзывает опять.
— Понятия не имею, я в первый раз готовлю индейку, — говорит Шон, можно подумать, будто не они ее готовят. — А эти кости не могут расщепиться и застрять у него в глотке, так что он задохнется? — Образ расщепленных костей воскрешает в его памяти недавний отвратительный опыт с колкой дров.
— Ну, вряд ж, — отзывается Кэти. — С кошками да, так бывает. А для собаки птичьи кости не проблема, они их заглатывают, даже не жуя. У Пачуля будет такой пир, как никогда в жизни.
(Этой шутке, вернее сказать, этому мифу насчет Пачуля уже десятки лет. Когда в 1962 году умер отец Шона, а его мать под тем предлогом, что где-то неподалеку от Бостона у нее есть дальний родственник, решила попытать счастья в Америке, Пачуль впервые явился ему на корабле во время плавания. С тех пор он ни капельки не постарел, не изменился: все та же экспансивная, любвеобильная черно-белая дворняга, в безумной жажде привлечь к себе внимание склонная сметать все на своем пути и создавать в доме хаос. Шон посвятил псу уйму стихов. Он кормит его костями и объедками, дважды в день выгуливает в лесу и, садясь за письменный стол, восхваляет в стихах, тюкая по клавишам машинки. Никто из его друзей никогда не видел Пачуля, но все его уважают, потому что в него верит Шон.)
Глава III. Патриция
Ах, милые мои цветики. Бутоны и почки, те, что прыщут, прыщики мои, и обрящут цвет, те, что не вскрылись, и уже высохшие, всем вам суждено возвратиться в лоно своего творца…
Начнем, если вы не против, с Патриции Мендино. Будьте уверены, я отнюдь не намерен, по крайности до поры до времени, вмешиваться в дела ее сынка Джино. Он прекрасно выпутается сам. Хирурги удалят доброкачественную опухоль на его голени, тем все и кончится, он сможет вести нормальную жизнь. Он станет ювелиром, поселится в Нью-Мексико, женится и обзаведется сыном, которого в честь своего папаши назовет Роберто. Зато его брата Томаса я умыкну на тот свет в возрасте двадцати шести лет: это случится на кошмарной 128-й улице — окраинном бостонском бульваре, где столкнется разом полдесятка машин.
Когда Патриция узнает о смерти сына, ее организм отреагирует престранным образом: он начнет производить молоко. Ее пятидесятилетние груди болезненно набухнут. Это вселяет тревогу, да и неудобство ужасное. Поблизости не найдется сосунков, чтобы облегчить ее состояние, а обратиться в аптеку на углу заказать молокоотсос она, в ее-mo годы, постесняется. Холодные ванны, горячие компрессы, ничто не поможет… Ах, это ведь я проскользнул в нее. Отек через некоторое время рассосется, но ее прекрасная грудь станет той гостеприимно, как в хорошей лавке, распахнутой дверью, в которую войдет судьба, приняв форму новообразования. Патриция ничего не заметит Медленно, спокойно болезнь примется разрушать ее тело.