Доленго
Шрифт:
– Боже мой, совсем как в Луцке!
– воскликнул Сераковский.
– Варшавские выселки!
– усмехнулся пан Аркадий.
В доме тоже многое напоминало родину - чугунное распятие на стене залы, икона Остробрамской богоматери, засушенные цветы за ней, польские книги на этажерке, литографии, одна из которых была точно такой, как в отчем доме: могила Наполеона на острове Святой Елены со скорбным силуэтом императора между деревьями.
– Пока ты умоешься с дороги, - Венгжиновский притащил на кухню таз с водой, - я
Через несколько минут в домике пана Аркадия стало шумно. Первым пришел худенький солдат с удлиненным, суживающимся книзу лицом, очень большими глазами и коротенькими усиками. Он щелкнул каблуками солдатских ботинок и приложил руку к околышу круглой, без козырька, фуражки.
– Рядовой второго линейного батальона, высочайше конфирмованный Бронислав Залеский!
– Зыгмунт Сераковский! Тоже по высочайшему повелению... Тебя за что?
– Сераковский с ходу перешел на "ты".
– За связь с молодцами генерала Вема.
– Вот совпадение! И меня тоже. Правда, мне так и не удалось принять участие в деле.
– О, наш Бронислав уже имеет стаж, - поддержал разговор Венгжиновский.
– Три года тюрьмы, высылку в Чернигов, а теперь сюда в солдаты. Прямо из Дерптского университета.
– Значит, коллеги! Я из Петербургского.
– Сераковский порывисто протянул руку.
Затем в комнату с достоинством, не торопясь, вошел высокий статный военный с погонами штабс-капитана - Карл Иванович Герн, служивший дивизионным квартирмейстером.
– Рад познакомиться еще с одним изгнанником, - сказал он.
– Вас уже определили в полк?
– Этот юноша только что с жандармской брички, - ответил за Сераковского пан Аркадий.
– Мы надеемся на твою помощь, Кароль.
– Все будет зависеть от того, с какой ноги встанет завтра его высокопревосходительство.
Звонок над дверью в прихожей возвестил о приходе еще одного гостя, в длинной, до пят, сутане, маленького, плотно сбитого, с круглым, словно вычерченным циркулем лицом, которое к тому же светилось широчайшей улыбкой.
– Ба, кого я вижу!
– радостно крикул он, направляясь к Сераковскому и раскрывая объятия.
"Боже, откуда он меня знает?
– подумал Зыгмунт, тоже с жаром отвечая на приветствие.
– Пан Аркадий, скорей рассказывайте, кто этот юноша, которого я полюбил с первого взгляда.
– Ты бы сперва помолился за изгнанника, - перебил его Венгжиновский.
– О, помолиться я всегда успею.
– Ксендз отпустил Сераковокого и перевел взгляд на икону.
– Матка бозка Остробрамска, змылуйсе над нами, бедными поляками, а над москалями як себе хцеш...
– Э-э, отец префект, так дело не пойдет!
– раздался насмешливый басок нового гостя.
– Кто же будет заботиться о москалях?
– О, Федор Матвеевич! Рад вас видеть!
– Ксендз оставил Сераковского и бросился навстречу "москалю" Лазаревскому, который шутливо попятился к двери.
– Пан Михал, побойтесь бога, ведь мы уже с вами сегодня дважды лобызались!
– Ну и что же? Бог троицу любит.
Он все же попытался поцеловать Лазаревского в губы, но дотянулся лишь до густой, аккуратно подстриженной бороды.
Когда Венгжиновский уже познакомил Зыгмунта с этими двумя ("Лазаревский Федор Матвеевич, чиновник особых поручений при председателе Оренбургской пограничной комиссии"... "Михал Зеленко, а по-русски Михаил Фадеевич, бывший ссыльный, а теперь капеллан Оренбургского корпуса"...), в комнату ввалился, поблескивая стеклами очков, толстенький человечек, представившийся Сераковскому Михаилом Игнатьевичем Цейзиком, оренбургским провизором. Провизор притащил с собой большой, из красного дерева ящик, оказавшийся фотографическим аппаратом.
– Нет, нет, не отказывайтесь, пан Зыгмунт, я обязательно должен сделать с вас снимок!
– Знаменитый человек.
– Венгжиновский похлопал Цейзика по плечу.
– Он имеет единственную на весь Оренбург фотографическую камеру!
Постепенно комната наполнилась народом. Это были либо ссыльные, либо уже вольные люди, оставшиеся служить в этом крае. Они крепко пожимали Сераковскому руки, говорили добрые, ободряющие слова, в которых он сегодня особенно и не нуждался, потому что чувствовал себя необычайно приподнято.
За большим дубовым столом пили чай из медного самовара, обсуждали последние местные новости, расспрашивали аптекаря - когда же, по его мнению, окончится эта холера?
– но всего более слушали Сераковского, который громко, радуясь, что рядом друзья, рассказывал о своем аресте, Третьем отделении, Петербурге...
Сидели долго, пели польские и русские песни и не заметили, как заглянул в окна розовый, необычайно яркий рассвет, предвещавший зной и ветер. Лишь тогда гости разошлись, но Сераковский так и не прилег. "Последние свободные часы, - подумал он, - а потом казарма и муштра". Чем ближе подходило время к десяти, тем тревожнее становилось на душе. Что-то ждет его у генерал-губернатора, который, говорят, крут и строг, особенно со ссыльными?
Город проснулся рано. О начале дня возвестили резкие крики верблюдов, позвякиванье колокольчиков на их шеях и гортанные голоса погонщиков. Хозяин и гость вышли из дому загодя, чтобы, упаси бог, не опоздать в штаб корпуса.
Солнце еще только грело, а не палило, не жгло, как днем, и горожане запрудили улицы. Кричали торговцы, на ломаном русском языке зазывая покупателей. Прошла рота солдат. Служащие в форменных кителях неторопливо направлялись в присутственные места.
На проезжей части улицы лежал чернобородый человек, должно быть крестьянин-переселенец, и тихо звал на помощь. Прохожие обходили его стороной.