Долг
Шрифт:
— Ты, дружище, говоришь так, будто я тебя в чем-то ущемил или чем-то обязан. Коли обязан — могу вернуть долг. Даже с лихвой.
— Никто из нас друг другу ничем не обязан.
— Если так, попридержи язык. Уж больно что-то разошелся... Тебе не кажется?
— Могу, конечно, и промолчать...
— И это было бы самое разумное.
— Ну нет. Молчанием правду не скроешь. Сколько можно таиться? Лучше уж я воспользуюсь случаем, да, воспользуюсь и выплесну все, что есть на душе. Занимая в обществе такое положение, ты мог бы стать оскудевшему нынче краю опорой и защитой... А ты... вместо этого... покушаешься на самое что ни на есть святое — на заветы предков, на скудное благо потомков!
— Эй, эй... не болтай, говорю... Ты это
— Аксакал, прошу — не вмешивайтесь!
— Я... я, говорю... Не болтай, говорю. Смотри, говорю!..
— Да, дядя, подожди. У него и вправду, вижу, накипело, ему высказаться надо. Пусть говорит.
— И скажу. Человек, если он искренен, обязан в одинаковой мере думать и о будущем, и о настоящем... — Ты все больше распалялся, глазам стало горячо, во рту пересохло. Зато Азим и его совиноглазый дядя были явно удивлены, даже поражены тем, что ты, всегда такой вроде покладистый, вдруг переменился на их глазах и не только не пасовал перед именитостью одного и старшинством другого, но и напористо нападал. Племянник с дядей с хмурым любопытством поглядывали на тебя. А ты, возбужденный, вскочил с места, встал перед Азимом. Лицо твое горело, в виске бешено билась какая-то жилка. — И твои действия по отношению к Аралу, к земле нашей иначе как кощунством, более того — святотатством не назовешь. Тебе этого не простят ни твои земляки, ни потомки. И если и впрямь существует тот одряхлевший старик на небесах... если у природы вообще существует покровитель — Дух... по тебе еще отольются соленые слезы старого Арала... да-да, вот увидишь, дождешься, расплата еще будет, грянет!
Но вместо того чтобы ужаснуться или хотя бы разозлиться, Азим вдруг расхохотался... Да, этот холеный, моложавый мужчина, обладавший таинственным, непостижимым для тебя даром взвешивать каждое свое слово, каждый жест и поступок, — этот человек, неожиданно изменив своей второй натуре, расхохотался вдруг так, что даже слеза его прошибла. И все еще, не уняв до конца смеха, покачивал головой.
— Ох и рассмешил, брат! Ладно... Ты, главное, не петушись, не распинайся почем зря. А если вам сейчас и недоступны мои мысли об Арале, то позже, когда-нибудь, вы все равно убедитесь в моей правоте. Попомни эти слова: придет время, когда мои земляки, во главе с тобой, поставят мне в здешнем обновленном краю памятник... да-да, мраморный памятник!
Теперь уже зло рассмеялся и ты:
— Тебе?.. Памятник?.. Из мрамора?! Вот уж загнул! От скромности, видно, не умрешь. Ха-ха, па-мятник...
Азим не сказал ни слова.
— Значит, захотелось тебе на дне высохшего моря памятник свой увидеть? Да еще из мрамора? А за какие такие, позволь спросить, заслуги? Чем ты, собственно, заслужил нашу благодарную память? За свою корысть, что ли? За зуд величия? Или, может, за то, что в твоем лице объявился новоявленный Кейкуат?
— Кто-кто?.. — не выдержал он.
— Ну как же ты мог забыть хиссу о батыре Алпамысе?! Есть там такой, по имени Кейкуат. Так вот, этот самый Кейкуат, став ханом, изгалялся над народом...
— A-а, вон оно что... Ты что же, намекаешь на этого казахского калифа на час?
— Да, именно на него, печально известного...
Совиноглазый, до сих пор молчавший в своем углу, при последних словах твоих вдруг весь встопорщился и с перекошенным лицом угрожающе подскочил к тебе вплотную, будто собрался ударить:
— Эй, слушай!.. Ты, говорю, язык-то свой н-не распускай, говорю! Азимжан тебе н-н-не вонючий рыбак, говорю, го-го... государственный человек. Хочешь знать, директор института. Хочешь знать, член... как ее... калягии... этого Министерства, которое водного хозяйства, говорю. За такие слова, говорю, тебе п-придется отвечать... ответишь, говорю!..
Ты посмотрел в рассвирепевшее крючконосое лицо, усмехнулся — что и говорить, страшен во гневе... В самом деле, почему не стать ему председателем? Что для него какой-то захудалый, на отшибе колхоз, когда ему подобные нынче ворочают и не такими хозяйствами. Главное, чтоб была наверху волосатая рука. И эта волосатая рука помогла взобраться в кресло. А как только усядется покрепче да поудобней... Бедный люд все стерпит: малость поворчит-побурчит поначалу, а потом, по обыкновению, смирится, попривыкнув, подчинится безоговорочно. Усади в любое кресло такого, у которого какой-нибудь кочан на плечах, и этого вполне достаточно будет, чтобы такой вот руководитель, нагнав на лицо подобающую сану суровость и внушительность перед подчиненными и усвоив с десяток безотказно действующих слов, начал бы покрикивать: «Исполни!», «Доложи!», «План! План!», «Рыба, где рыба?» И больше ничего не надо. Да, поставь этого филина председателем колхоза — и, небось, тоже не оплошает. Соберет колхозников в клуб да как начнет бушевать, слюной брызгать: «Вы, говорю, совсем от рук отбились, говорю! Бога не боитесь, говорю. Там, говорю... начальство меня за глотку хватает, говорю... План... план давайте, го-говорю!.. Рыба... где рыба, говорю!» — то будьте уверены: самые что ни на есть строптивые рыбаки — и те мигом у него шелковыми станут...
— Эй... эй, баскарма... ты, говорю, чего лыбишься, говорю?
Твои слова, видно, задели Азима за живое. На тебя он так и не посмотрел. Медленно поднялся.
— Кажется, ты все высказал, не так ли? Теперь, небось, доволен?
— Нет. Я еще не все сказал. — Как бы ни хотел ты смотреть прямо в лицо Азима, но он продолжал стоять, повернувшись к тебе спиной. Тебе непонятно было: он скрывает от тебя лицо или это его обычное пренебрежение, выказываемое своим недоброжелателям. Казалось, что все эти повадки и манеры его тебе знакомы, раньше у кого-то встречал. Кажется, и тот вот так же медленно поднимался с места, степенно ступал. Смотрел на собеседника свысока, как-то искоса, слова ронял скупо. Даже и голос у того, помнится, был точь-в-точь такой же, как у этого, бархатно тягучий, протяжный, полный сановного достоинства. Казалось, не говорил, а делал одолжение, даже постанывал от утомления, глаза прикрывал, точно овца, собирающаяся разродиться двойней. Вот и этот сейчас обронил наконец:
— Что ж... Продолжай.
Говорить в спину было тебе неловко, непривычно, и ты, не долго думая — была не была! — зашел ему спереди, глянул в глаза:
— Всю эту недостойную возню затеял Жабасов...
— Кто?
— Академик Жабасов. По-моему, твой глубокопочитаемый наставник.
— Ха-ха! Скорее, я сам таким академикам гожусь в наставники...
— Извини, не знал. Но одно определенно знаю, что вы оба нож приставили к горлу бедного Арала...
— Ну, что дальше? Судя по твоим словам, дело попахивает закланием невинной жертвы, не так ли?
— Не скрою, ваших ученых словечек не знаю...
— Вот-вот, подбираешься к истине. Для науки, дорогой, все эти аульные обычаи — благословение, заклание, поминовение, жертвоприношение... и как там их еще? Ты ведь мастак по этой части...
— Каждый говорит что знает и как понимает, и дело тут вовсе не в ученых словечках. Но мне одно определенно понятно, что академик Жабасов хочет Арал принести в жертву ради ничтожной корысти локального значения.
С лица Азим а не сходила все та же язвительная ухмылка, хотя глаза оставались холодными:
— Нет, в самом деле! Я был уверен, что ты тут читаешь одни только священные книги... а оказывается, верно говорят, что ты в последнее время ученые труды из рук не выпускаешь...
«Кто мог ему это сказать?» — пронзила тебя вдруг догадка. И лицо твое, уши мгновенно схватились жаром. Женщина, да, только женщина, та, что прошлой ночью уединялась с гостем у окна. В это мгновение ты понял, что уже не в силах больше сдерживать то дикое, необузданное, еще немного, казалось, и оно, это яростное, клокочущее, сорвется, круша жалкие остатки трезвомыслия... Азим с опаской посмотрел на твое вдруг исказившееся лицо.