Долг
Шрифт:
— А-а-а... Жадиге-ер, — увидев хозяина дома, без тени смущения, как ни в чем не бывало, лениво, врастяжку проговорил он, удивив тебя своим невозмутимым хладнокровием. — Ну, проходи, дорогой, проходи.
Матери вроде не было. И детей что-то не видно. Отчего-то тебе становилось неловко, ты перевел взгляд с Азима на жену и только тут заметил аккуратно уложенный тяжелый узел волос на ее затылке. И сам почувствовал, как переменился в лице. Все это время не спускавший с тебя глаз Азим понимающе сощурился:
— Ну, что ты застрял в дверях? Проходи!
Ты кое-как взял себя в руки, с усилием изобразил на лице неуместную сейчас усмешку:
— Зачем мне-то проходить? В этом доме не я, а ты ведь божий гость.
Азим то ли не расслышал, то ли, как всегда при упоминании бога, счел нужным
— Нам с Бакизат надо было поговорить...
— Выходит.... я вам помешал?
— Ничуть. Мы уже успели обсудить. Не так ли, Батиш?!
— Значит... без меня все решили?
— Угадал. Позже, вероятно, и ты понадобишься... Эй, Жадигер!.. Да ты куда?!
Выбежал из дома, но, сделав лишь шаг, остановился. «Не глупо ли, что ухожу вот так... Глупо, ой как глупо! Почему это я удираю из собственного дома?» Пошарил взглядом вокруг, словно ожидая увидеть в морозной пыльной поземке улицы своего вездесущего родича — черт бы его побрал!.. Идти было некуда... Пришел снова в контору. Не глядя на секретаршу, быстро прошел в свой кабинет. Плотно закрыл за собой дверь, опустился в кресло. Сидел долго. Неподвижно. Кончался рабочий день. Все уже вроде ушли по домам. И вдруг дверь скрипнула, чуть приоткрылась, и кто-то робкий, нерешительный застыл на пороге. Чтобы не смутить невзначай стеснительную девушку, уткнулся в бумаги, уже мало что различая в них. Девушка, неслышно ступая, вошла в кабинет. Приостановилась на расстоянии, словно боясь, как всегда, помешать, подошла поближе. Вот протянула тонкие, как у ребенка, ручонки. Вот положила на стол пузатую желтую папку и тотчас отступила на шаг, замерла. До недавних пор ты как-то не замечал это тоненькое, кроткое, постоянно заливавшееся краской смущения живое существо. Но теперь ты видел, многое видел... Ты стал чувствовать, когда она рядом или где-то неподалеку, хоть за той же дверью кабинета. И сейчас знал, будет стоять, трепетно ждать и не сдвинется с места, пока ты ей что-нибудь не скажешь. Потом, безошибочно знал ты, ее хрупкая фигурка чуть встрепенется, длинные чуткие ресницы вздрогнут, по-детски невинные доверчивые глаза вопросительно-боязливо устремятся на тебя, хмурого председателя, уткнувшегося в бумаги. Беспричинно вспыхнув смуглым личиком, она будет бороться со своим собственным, совсем недавно еще непонятным тебе волнением...
Уже полгода работает она секретаршей в правлении колхоза. Однако до сих пор, кажется, не привыкла к новому месту. Как у степной косули, было в ней что-то от природы пугливое, трепетное, чуждающееся всего нового и незнакомого. Не то что холод или хмурь лица, а даже и немногое, всегда для нее неожиданное проявление твоего внимания или сочувствия вызывало в ней почти испуг, настороженность.
— Зауре...
— Да... аг-а-и?
— Н-нет, я это так. Имя, говорю, хорошее... ласковое.
Она смятенно молчала, и бог знает, что творилось в ее душе. Тебе очень хотелось взглянуть сейчас на нее, посмотреть, как она встретила твою неумелую, невесть как сорвавшуюся с языка лесть, но, подняв голову, ты глаз поднять не осмелился. Все казалось, стоит встретиться вам взглядами, она, залившись стыдливым румянцем, пряча лицо в ладошках, метнется к двери, оставив опять одного...
— Как родители, Зауре?
Девушка опять не ответила, и ты представлял себе, как мгновенно вспыхнуло в ее глазах черное пламя, пламя недоумения и боли, как поспешно притушила она его густыми ресницами и, вся растерянная, сжалась, будто от удара. И тут же ругнул себя за дурацкий, неуместный вопрос. Нашел тоже, о ком спрашивать...
Девушка вышла. И от ее лучистых, жарко-стыдливых глаз остались будто в сумрачном нетопленом кабинете два неярких теплых уголька — оставались, грели... Какой, однако, сквозняк у тебя на душе! И, может быть, одно только отвлекало тебя сегодня, хоть ненадолго вырывало из тоски — ее едва уловимое, но близкое где-то присутствие. Ты помнил о ней, возясь с бумагами, помнил, разговаривая с пришедшими к тебе, ловил себя на том, что прислушиваешься иногда к каждому шороху, движению в приемной. Ты и в ней видел перемены — еще не вполне внятные тебе, но чем-то трогающие тебя, греющие. Да, с того вчерашнего, такого уже далекого дня, когда ты вернулся с побережья Сырдарьи, она стала чаще обычного входить к тебе. Сам не зная как, но ты чувствовал, что тянет, влечет ее зайти еще раз, еще раз увидеть тебя... И каждый раз, неслышно переступив порог, прижав к груди какую-нибудь папку, она, несмело и в то же время с детским ожиданием распахнув глаза, взглядывала быстро и чутко туда, где в глубине кабинета за столом сутулился, сведя брови над усталыми глазами и положив на бумаги большие руки, он, мужчина. В этом хрупком, таком неприспособленном, казалось, для равнодушно-грубой жизни существе ты необъяснимо ощутил сочувствие, недетскую готовность понять, помочь, если надо — взвалить на себя тяготы и несуразности твоего существования, какие не знал и не встречал прежде никогда, ни в одном человеке, в женщине тем более. И что тебе в ней, как быть? «Не знаю, — честно ответил ты себе, — ничего не знаю... Только храни аллах ее кроткую, так мало знакомую с жизнью душу, не дай невзначай обнажить, обнаружить это первое трепетное, ею самой, видно, еще не осознанное чувство перед каким-нибудь равнодушно-циничным взором...»
Рабочий день уже кончился. Вместе с двумя-тремя работниками конторы ушла домой и она. В окно ты увидел, как мелькнул в уличной поземке ее красный, как-то мило повязанный платок. В углах огромного кабинета густел, серым осадком копился сумрак. И стены будто сдвигались, глухие, темные, и впервые ты вдруг почувствовал их нежилую стынь, сгорбился неприкаянно, сжался в своем углу, подобрав руки-ноги. Утром, после того нечаянно откровенного разговора с гостем из столицы, у тебя, наверное, был неважный вид, и когда ты вышел за чем-то в приемную, то сразу же поймал ветревоженно-распахнутый взгляд своей секретарши, по обыкновению вскочившей тебе навстречу. И весь день потом этот взгляд, полный доверчивости и беспокойства, был с тобой. Да, вот то новое, что появилось в ней, — доверчивость! И ты, вдруг потрясенный, понял впервые, что, значит, и по тебе в этом несуразном мире тоскует теперь чья-то душа, и к тебе кто-то всем сердцем тянется, думает и не забывает никогда... И ты, зрелый сильный мужчина, изрядно битый жизнью и вроде притерпевшийся к ней, как никогда, может, нуждаешься сейчас в сочувствии, в сострадании и помощи этой почти еще девочки и, сам того не сознавая, тоже тянешься отогреть свою озябшую душу у ее бесхитростного, единственного для тебя на всем белом свете, чистого огня.
Скрипнула дверь. Кто это еще может быть? Не меняя позы, не поднимая даже головы, ты прислушался к шагам в приемной. Кто-то уверенно простучал точеными каблучками, дошел до двери кабинета, остановился... Да, кто-то стоит там за дверью. То ли не решается, то ли уже раздумал входить. Но кому в столь поздний час понадобилось прийти в контору? Неужели Зауре? Может, что забыла?
Кто-то решительно дернул дверь. Это было так неожиданно, что ты глазам не поверил, застыл. Четко отбивая дробь каблуками импортных сапожек, Бакизат подошла близко и прямо взглянула тебе в глаза...
— Жадигер!..
Голос ее дрогнул, и вид, несмотря на решительность движений, поразил тебя, настолько она была растерянной, подавленной, взывающей к немедленной помощи, словно хотела и не могла сказать: «Если ты не поможешь мне преодолеть эту разверзшуюся между нами пропасть, то я, как видишь, не в силах...» И ты вскочил, бросился на ее немой зов, на бессильную мольбу, схватив ее руки, почувствовал дрожь, но не понял в тот миг, чьи руки сильнее дрожали — ее или твои.
— Бати-иш... — прохрипел ты, не справляясь с голосом. — Как хорошо, что ты пришла! А то я и не знал... не знаю, как мне быть...
Бакизат высвободила руки, и только тут ты увидел, как она по-прежнему холодна. Она уже переборола минутную слабость, лицо ее обрело привычную холодность, взгляд потвердел. Слишком хорошо было знакомо тебе это выражение лица за тринадцать лет супружеской жизни.
— Батиш, милая... давай забудем все недоразумения. Не будем больше терзать друг друга, мучить. Провались оно все!.. Знаешь, устал я. Хочется пожить... понимаешь, по-людски пожить...
— Раньше надо было об этом думать.
— И теперь не поздно, Батиш...