Долг
Шрифт:
— Поздно!
— Как это... поздно?
— А вот так! Я все обдумала... и приняла твердое решение... Я ухожу от тебя.
Ты никак не мог вникнуть в смысл ее слов. Они не укладывались в голове.
Только почему-то воротничок рубашки вдруг стальным обручем схватил горло, и ты, совсем задыхаясь, рванул ворот, сорвал пуговицы.
— Это... серьезно?
— Ты сам во всем виноват.
Молча стоял ты посреди кабинета, неловкий, большой, свесив ненужные руки, смотрел неуверенно, словно не узнавал ее. Бакизат занервничала. Дернулась было уйти, но какая-то сила сдержала, остановила ее. И она, поняв, что ничего не дождется от тебя, вспылила:
— Ох уж и собачий
Она будто даже растерялась, и ей ничего не оставалось, как обвинять тебя. Что ж, обвиняй давай, обрушивай... Если нет в доме лада — виновен ты. Если в жизни вашей супружеской не было огня — виновен ты. Во всех неурядицах, обидах, горестях опять-таки виновен ты. Да, только ты. Ты. Твой несносный собачий характер.
— Чего молчишь?
— Да так. Будь счастлива.
— Это что, насмешка?!
— Нет, зачем... Мое пожелание.
— Сам виноват!
— Ну да, конечно... Только, знаешь... Да, впрочем, к чему теперь все эти...
— Нет, говори!
— К чему теперь упрекать нам друг друга?
— Нет, уж ты говори.
— Як тому, что... у безмена, знаешь, два конца. Если один конец я, то...
Бакизат досадливо дернула плечом:
— Без-мен?!
— Ну да... Обыкновенный безмен.
Она уже не могла скрыть своего раздражения:
— При чем тут твой дурацкий безмен?!
— При том, что... знаешь, если одна сторона безмена потянет вниз, другая должна подняться вверх. Этому еще в школе учат.
— То, чему учат в школе, не всегда годится жизни. У каждой семьи свои законы.
— И я о том же. С первого дня нашей совместной жизни... все, что бы мы ни делали, все наши радости и горести, недоразумения и обиды — это все, как говорится, перед людьми и богом, на весах...
— То весы, то безмен, а проще не можешь?
— Ладно! Хватит...
— Так ты что ж — оправдываешь себя?
— Зачем? Считай, я один виноват во всем.
— Ну, слава богу, сам наконец понял! — мстительно сузив глаза, усмехнулась она.
Ты вдруг поймал себя на том, что с каким-то болезненным вниманием разглядываешь эту женщину, только что объявившую о своем уходе из дому. Любила она тебя хоть немного когда-нибудь или нет — это теперь ничего не значило; но получилось так, что лучшие свои годы, самые молодые и жаркие, она провела с тобой, в твоих ведь объятиях, и вот теперь ты глядел на нее с неодолимым и каким-то странным любопытством, будто хотел понять наконец, что же осталось в ней от той легкой, насмешливо-гордой девчонки, которая пропасть лет тому назад на зачарованных ваших с Азимом глазах шла вдоль кромки моря, пританцовывая от избытка юных сил под бойкий мотивчик, доносившийся из аула, из репродуктора на столбе. Или женская душа, утратившая юный трепет, и впрямь, как разоренный дом, пустотой зияет? И неужто все равно, кто после заполнит эту пустоту?
— Если бы не твой несносный характер...
— Да-да, — перебил ты ее, закивал, — конечно... мы бы жили тогда, как голубки, воркуя и деля вдвоем одно зернышко.
Бакизат с удивлением глянула на тебя, морща лобик, тщетно силясь вникнуть в смысл твоих слов.
— Только не раз видел я, как эти самые милые голубки заклевывают друг друга в кровь, не поделив зернышка... Наверное, и среди них попадаются такие... с несносным характером...
Бакизат все равно не понимала, к чему ты клонишь. И потому, как всегда бывало, когда что-либо не понимала, резко перебила, не дослушав:
— Да будь ты нормальным человеком, мы могли бы давным-давно...
— О да — жить, как порядочные люди, в столице.
— А что, разве не так?
— Так.
— А как бедная моя мать старалась вывести тебя в люди...
— ...но дворняжка упорно забивалась в свою конуру. Хватит! Не надо!
На этот раз, видно, что-то дошло до нее. Бескровное лицо пошло пятнами. Полоснув тебя открыто враждебным взглядом, она решительно повернулась, резко застучала каблучками к двери. Нет, она никогда не отличалась отходчивостью. И все же не оборвалась еще в тебе какая-то тоненькая ниточка... ниточка надежды. И пусть эта женщина, так стремительно уходящая, почти убегающая от тебя, вне себя сейчас, до злости раздражена — но у двери, у двери-то она обернется?! Непременно должна обернуться... конечно, не сразу. Она остановится сначала как бы через силу, надует губы, брови нахмурит, повернется нехотя и, повернувшись, все равно не глянет на тебя, а, потупив взор, будет еще смотреть из-под густо опушенных ресниц на острые носки своих модельных сапожек. И если хватит у тебя при этом выдержки не сразу броситься к ней обнять, то, чтобы протянуть время, удержать тающую, как дым, обиду, она еще пуще прежнего надуется, нагоняя на лицо все свои женские недовольства, — и, не дождавшись, истощив недолгое терпение и переборов упрямство, сделает шаг-другой к тебе... Еще не зная, каким образом примириться, она остановится перед тобой, нетерпеливо глянет — « ну, что же, мол, ты!.. — и сквозь слезы улыбнется. Тогда и ты оттаешь сердцем, но сдержишься. В одно мгновение, как не раз бывало, забудешь про все на свете, рассмеешься от души, притянешь, прижмешь жену к груди, и не будет в эти минуты более счастливого человека на земле...
Нет, ничего этого не было. Бакизат дошла до двери и, не обернувшись, хлопнула ею, вмиг оборвав тоненькую, на чем-то еще державшуюся ниточку надежды. Ты повернулся, потащился к столу, бессильно сел.
Но тут опять распахнулась дверь. И на пороге вновь показалась Бакизат. Ты вскочил и бросился к ней. Тебя поразила, испугала смертельная бледность ее враз осунувшегося лица. Она не поднимала глаз. Что-то приготовилась сказать, но не могла: то ли слова подбирала, то ли просто силы покинули ее.
— Жадигер... — остановила она тебя срывающимся голосом.
Ты с внезапной жалостью схватил было ее за руку, но она снова остановила тебя.
— Жадигер, нам надо бы решить...
— Решить?! Что еще?..
— Сам знаешь... Это касается не только нас двоих. У нас ведь...
Только теперь сквозь муку подняла она на тебя взгляд, и озноб охватил тебя: глаза ее точно пеплом взялись, застыли, в них была вся боль, вся тоска матери перед лицом судьбы. И ты понял ее, все понял.
— Дочка останется у моей мамы. Она ведь с пеленок с ней. А вот...
— Ты о сыне?
— Да...
— Можешь не беспокоиться. Ему от нас с тобой проку куда меньше, чем от бабушки. Ну, прощай!
— Прости меня...
Она стояла, будто ногами приросла к полу. С усилием наконец повернулась, сделала несколько шагов и остановилась. Постояла, как бы собираясь с силами, — говорить больше было не о чем. Наконец пошла. Пошла решительно. Без оглядки. Ты не шелохнулся. Почувствовал вдруг страшное желание закурить, затянуться, захлебнуться горьким, дерущим глаза и горло дымом. Ты не испытывал сейчас ни обиды, ни злобы. Только сжималась от жалости к ней грудь. Да, ты жалел ее. Вон ведь, дожила до зрелых бабьих лет и пустилась теперь в погоню за зыбким, во все времена неверным счастьем, словно несмышленое дитя за миражом. Да и где оно, счастье? И может ли оно быть вообще, и найдешь ли его, утешишь когда-нибудь душу, если так изболелась она и остались на ней незаживающие неизбывные, горестные зарубки?..