Долгая ночь
Шрифт:
– О мой сын! – всхлипнула Цаго, все крепче держась за своего спасителя.
Гочи, сосредоточенный на скачке, не ответил.
– Хоть бы остались живы Павлиа и Мамука.
– Бог даст, останутся живы, – ободрил Гочи свою спутницу, хотя понимал, что трудно теперь уцелеть в Тбилиси.
Цаго неудобно было сидеть на крупе лошади, она боялась упасть. Все крепче и крепче прижималась она всем телом, грудью и головой к широкой спине, к широким плечам всадника. Вскоре Гочи почувствовал теплоту женского тела, и горячее дыхание женщины начало жечь его плечо. Все эти дни он скитался по горам
Мухасдзе чувствовал, что кровь приливает к голове и что он теряет самообладание. Он хотел отвести от себя обнимающие руки Цаго, но тем самым он выдал бы свое пусть невольное, но все-таки постыдное волнение. В это время лошадь оступилась, всадников дернуло вниз и руки женщины соскользнули с плеч. В испуге Цаго снова схватилась за Гочи и услышала под рукой тяжелое, частое, лихорадочное биение большого сильного сердца. Цаго сразу поняла все и резко отдернула руки, едва не упав с лошади. Гочи сделалось стыдно, точно его ошпарили кипятком. Хорошо, что ночная темнота скрывала густую горящую красноту, но зато он мгновенно остыл от волнения, отрезвел и смущенно забормотал:
– Ничего. Держись за меня крепче, а то упадешь. – И сам, повернувшись, взял ее руки и положил на плечи. Женщина снова доверилась воину. Вдруг Гочи почувствовал, что его плечо намокло от слез. – Не плачь, успокойся. Все будут живы и целы. – Но и самого его душили слезы за разрушенное счастье многих людей, за разоренную родную землю.
Отряд Мухасдзе торопился соединиться с каким-нибудь другим грузинским отрядом, тоже ушедшим в леса. Большие дороги и селения объезжались стороной, по горам, по ущельям, по тропинкам.
Гочи вывез Цаго на дорогу, ведущую в Ахалдабу, и попрощался с ней. Цаго осталась одна на пустынном проселке, среди пустой и бесплодной земли. В полях не видно было скота, если попадалась деревня, то и в ней дома стояли неогороженные, трубы не дымились. Вот и Ахалдаба. Цаго остановилась перед домом Ваче. У ворот она увидела девочку, которая стояла, прислонившись к столбу, и плакала.
Девочка испугалась незнакомой женщины и хотела убежать, а потом остановилась, настороженно уставилась на подходившую все ближе незнакомку. Зато Цаго сразу узнала, что это ребенок Ваче. Девочка медленно отступала назад, потом повернулась и пошла, то и дело оборачиваясь, идет ли за ней женщина.
Цаго вошла во двор. Она тоже медленно шла за девочкой. Поднимаясь по лестнице, Цаго едва не разрыдалась. Сколько раз в детстве она беззаботно и легко взбегала по этим ступенькам! Никогда она не слышала в себе такого волнения, никогда у нее не замирало сердце так, как сейчас.
Девочка привела ее в конце концов к постели в темной комнате. На кровати лежала в жару и в бреду мать Ваче. Худая, как скелет, седая женщина водила вокруг бессмысленными глазами и то стонала, то бормотала неразборчивые
– О, горе родившей тебя, сын мой, – причитала больная, – будь проклят тот, кто отемнил твой ясный взор…
Причитания звучали жутко, сердце Цаго сжалось от предчувствия какой-то непоправимой беды.
– Пусть земля сгорит и разверзнется под тем, кто отнял свет солнца у моего мальчика… – Больная забилась в истерике, начала ломать свои руки и кусать пальцы. Она металась так, что невозможно было ее успокоить. Но постепенно припадок слабел, несчастная затихла и в изнеможении откинулась на подушку. Она собрала пальцы в щепоть, желая перекрестить кого-то, рука ее приподнялась, тело ее дернулось, и она затихла навек.
Девочка, почувствовав, что произошло что-то страшное, отбежала от постели, забилась в угол и заплакала еще горше. Цаго схватила девочку за руку и выбежала на двор, на солнце.
Теперь она бежала к своему дому, вокруг которого тоже не было ни души. Взбежала по лестнице, толкнула дверь и бессильно опустилась на пороге. На кровати сидела мать Цаго. Запрокинув кувшин, она, не отрываясь, пила воду. Услышав стук двери, старуха оторвалась от кувшина и тут же уронила его на пол.
– Цаго, дочка! Неужели ты жива?
– Жива, жива, мама, это я, Цаго.
– Нет, нет, не прикасайся ко мне, не подходи, уйди, я больна, ты можешь заразиться, – сама первая отстранилась она от дочери. Но дочь не слушалась, она все крепче обнимала старую больную мать, все горячей ласкала ее. Обе женщины плакали, и неизвестно, чего больше – горя или радости – было в их слезах.
– Зачем ты дотронулась до меня, дочка, – говорила мать сквозь слезы, – ты ведь теперь заболеешь, как и я.
– Нет, ничего не будет. А ты давно больна?
– Две недели, как враги разорили наше село. Что поправилось, взяли с собой, остальное раскидали, сожгли. Во всем селе не осталось ни одного мужчины, а что могли сделать мы, беспомощные женщины? Сначала мы голодали. Но это все не беда. Голод мы как-нибудь пережили бы, если бы не начался этот мор. Каждый день уносит двух-трех человек, хоронить некому, деревня задыхается от зловония. Мать Ваче, твоего друга, тоже при смерти. До вчерашнего дня я ухаживала за ней, а сегодня свалилась и сама. Теперь не знаю, что с ней, может быть, она уже умерла.
– Да, умерла. Я только сейчас оттуда. Она умерла на моих глазах.
– Господи, утешь ее душу. И то сказать, она сама мечтала о смерти. Жизнь для нее сделалась мученьем с тех пор, как ослепили нашего Ваче.
– Ослепили Ваче?! Когда, за что?! Кто осмелился ослепить лучшего живописца Грузии?!
– Проклятый Джелал-эд-Дин. Он сам, своими руками выколол ясные очи нашего Ваче. Бедный Ваче. Нет на земле человека несчастнее его.
– А за что?
– Ваче нарисовал во дворце какую-то очень красивую девушку; Султан, увидев красавицу, велел найти живописца, и Ваче доставили к султану. Тогда султан приказал нашему Ваче привести девушку, изображенную на стене. А где ее взять? Не мог же Ваче оживить свою картину и велеть, чтоб нарисованная красавица сошла со стены прямо в объятия проклятого султана. Ваче не исполнил приказания, и разгневанный султан выколол ему глаза.