Долгая смерть Лусианы Б.
Шрифт:
— Неужели вы не слышали о пожаре и вообще ничего не знаете? — спросил я, ожидая, что он попытается притвориться несведущим и это отразится на его лице, однако Клостер остался невозмутим, будто действительно не понимал, о чем идет речь.
— Я слышал, что вчера произошло несколько пожаров, вроде бы в мебельных магазинах, но я не очень слежу за новостями, — сказал он.
— Часа два назад подожгли еще один, на первом этаже дома для престарелых — того самого, где находилась бабушка Лусианы. Тела все еще продолжают выносить, но она числилась уже в первом списке погибших.
Казалось, Клостер переваривает полученную информацию, в какой-то момент он даже выглядел обескураженным, будто мои слова не укладывались у него в голове. Он положил кий на стол, и мне показалось, рука у него слегка дрожит. Когда он повернулся, лицо его было мрачно.
— Сколько всего погибших? — спросил он.
— Еще неизвестно, — ответил я. — Пока вытащили четырнадцать тел, но кто-то еще может умереть в больнице.
Клостер чуть наклонил голову, прикрыл ладонью глаза и начал потирать виски, а потом стал медленно ходить вдоль стола, не отнимая руку от глаз. Притворялся или новость действительно его потрясла? Похоже, не притворялся, только
— Значит, пожар, — по-прежнему не глядя на меня, вымолвил он, весь во власти какой-то мысли. — Ну конечно же огонь. Теперь я понимаю, зачем вы меня разыскивали. — И он бросил в мою сторону уничтожающий взгляд: — Вы считаете, пару часов назад я поджег дом для престарелых и, пока старички горели заживо, спокойно накручивал в бассейне свои километры. Вы ведь так считаете, разве нет?
Я сделал неопределенный жест.
— Недели две назад Лусиана видела вас перед этим зданием, вы смотрели куда-то вверх, на балконы, она решила, вы замышляете что-то против ее бабушки, и позвонила мне.
Клостер опять смерил меня презрительным взглядом, словно его раздражало, что никаких других доказательств я представить не могу.
— Ну что ж, это вполне возможно. Одна смерть в моем романе тоже должна произойти в приюте для престарелых, поэтому я обошел несколько, в разных районах. Некоторые осмотрел только снаружи и кое-что прикинул, где-то сказал, будто хочу поместить туда своего родственника, и меня пропустили внутрь. Проникнуть туда оказалось так легко, просто удивительно. Я хотел найти какую-нибудь деталь для чрезвычайно хитроумной смерти, но при этом всегда думал о смерти одного человека, мне и в голову не приходило такое простое и зверское решение — покончить сразу со всеми. Честно говоря, способ убийства меня тоже каждый раз удивляет, хотя огонь — достаточно очевидный выбор.
Теперь он заговорил как-то отчужденно, словно обращался к кому-то третьему. Его блуждающий взгляд в который раз остановился на мне, и он снова принялся шагать туда-сюда, будто одержимый жестокой внутренней борьбой.
— Но все эти погибшие… они ведь невинные люди, — сказал Клостер. — Это не должно было произойти, ни в коем случае не должно, пора с этим покончить. Хотя, с другой стороны, я не представляю, как это сделать, уже слишком поздно.
Он подошел ко мне, и выражение его лица снова изменилось — в нем не было ни тени притворства, словно он вручал мне свою судьбу и ждал моего приговора.
— Я еще раз спрашиваю — вы думаете, это я, все время я?
Сам того не желая, я отступил на шаг. В его взгляде было что-то бешеное и пугающее, в нем таилось безумие, гораздо более застарелое и беспросветное, чем у Лусианы.
— Нет, я так не думаю, — сказал я, — я вообще не знаю, что думать.
— Но вы должны так думать, — мрачно заявил он, — пусть и по другим причинам. Несколько часов назад, до прихода сюда, я как раз начал писать эту сцену — смерть в приюте. Черновик я оставил на столе, и вы видите, все так и произошло, только в иной форме, словно, корректируя мой стиль, кто-то хочет заявить о себе или посмеяться надо мной. И так случалось всякий раз, стоило мне что-то написать. Сначала я пытался убедить себя, что это просто совпадения, конечно, очень странные, чересчур уж точные. Да, тогда я уже начал диктовать… Я бы сказал, это совместная работа.
— Совместная… с кем?
Клостер недоверчиво взглянул на меня, будто внезапно понял, что зашел слишком далеко, и засомневался в моей надежности, а может быть, вообще впервые решился об этом заговорить.
— Во время нашей прошлой беседы я признал, что тоже не считаю эти смерти совсем уж случайными, но тогда я не мог быть искренним до конца, так как единственно возможное объяснение одновременно является абсолютно невероятным. Даже я не мог полностью в него поверить… до последнего случая. Возможно, вы и теперь не поверите, но помните, я упоминал предисловие к «Записным книжкам» Генри Джеймса?
— Прекрасно помню — вы сказали, что позаимствовали у него идею диктовки.
— В этой книге есть кое-что еще. Это пометки очень личного свойства, сделанные между основными записями и совершенно неожиданные для ироничного космополита Джеймса. У него был — или он верил, что был, — некий дух-защитник, «добрый ангел». Иногда он называет его «демоном терпения», иногда — daimon, [27] «благословенным Гением» или mon bon. [28] Он его призывает, поджидает, порой ощущает его присутствие рядом с собой и даже чувствует на своей щеке его дыхание. Он полностью отдается под его покровительство, умоляет послать вдохновение и следовать за ним повсюду, где бы он ни работал. Дух-покровитель сопровождал Джеймса всю жизнь… пока тот не начал диктовать. Пожалуй, это самый примечательный момент в его заметках: как только в комнате появился второй человек и молчаливые просьбы сменились громкими словами, всякие упоминания об ангеле исчезли, а тайное сотрудничество навсегда прекратилось. В свое время, читая эти строки, я невольно улыбался, так как не мог представить, чтобы достопочтенный Джеймс обращался с мольбами к своему доброму ангелу, как маленький мальчик к далекому другу. Это казалось мне наивным, смешным и немного смущало, будто я через окно подглядел то, чего не должен был видеть. Итак, я посмеялся про себя и почти сразу забыл, а вспомнил, только когда сам начал диктовать. В отличие от Джеймса я удостоился посещения именно благодаря диктовке, но это был отнюдь не добрый ангел.
27
Дух, божество (греч.).
28
Здесь: мой доброжелатель (фр.).
Он сделал еще глоток и отвел глаза, потом поставил стакан на место и опять рассеянно взглянул на меня.
— Я рассказывал вам, что после нескольких дней какой-то непонятной немоты, словесного паралича я начал вновь диктовать Лусиане и внезапно ощутил прилив вдохновения, чуть ли не экстаз. Пока я диктовал ей, кто-то другой диктовал мне. Это был настойчивый шепот, сокрушавший все сомнения. Сцена, на которой я тогда застрял, была задумана как жуткая, кровавая, но очень четкая, поскольку речь шла о методичном приведении каинитами в исполнение своего плана мести. Раньше я никогда ничего подобного не писал, предпочитая не столь варварские, душераздирающие преступления, и думал, что не смогу побороть свою природу и не осилю этот эпизод. А оказалось, нужно просто слушать этот ужасный таинственный голос, который так натуралистично описывает вонзающийся в глотку нож и не отступает ни перед чем, убивая снова и снова. По признанию Томаса Манна, когда он писал «Смерть в Венеции», у него впервые в жизни было ощущение некоего абсолютного движения, ему казалось, будто его несет по воздуху. У меня тоже впервые в жизни было подобное ощущение. Правда, не могу сказать, что во время полета я покоился у него на руках, скорее, он злобно волок меня, а я не мог воспротивиться его грубой силе. Да, я следовал за ним, но против воли, он полностью завладел мной и с дикой радостью размахивал ножом, словно хотел сказать — это просто, это делается так, так и так. Странно, что после диктовки руки у меня не были в крови. Однако ощущение чуть ли не сексуальной эйфории, порожденное могучим всплеском вдохновения, осталось, и эта гремучая смесь, наверное, и толкнула меня к Лусиане. Только ее сопротивление вернуло меня к действительности.
Голова его слегка дернулась, словно он пытался отогнать тяжелое воспоминание.
— Ночью я перечитал продиктованные страницы. Их, несомненно, сочинил кто-то другой, я бы никогда так не смог. Это был полностью готовый текст, написанный безупречным языком, просто и жестоко раскрывающий всю глубину зла. Ряды черных строчек на бумаге напугали меня, ибо выглядели неопровержимым доказательством того, что все изложенное тут существует на самом деле. Я не мог вернуться к роману, зараженному смертоносным вирусом чужого вымысла, и бросил его на той фразе, которую продиктовал Лусиане, прежде чем она пошла готовить кофе. Он лежал в ящике, а я всеми силами старался забыть о случившемся, с помощью всяких разумных доводов убедить себя, что это невозможно. А потом произошли все эти катастрофы… Я потерял дочь, выпал из мира, жизнь прекратилась. Полностью опустошенный, я мог только без конца крутить ту пленку. Я думал, больше никогда не буду писать, пока летом не оказался на том пляже и не увидел исчезающую в море фигуру. Я воспринял это как возникший на воде знак. Конечно, считается, что это несчастный случай, и в тот момент я тоже так считал, но мне удалось расшифровать смысл поданного свыше знака, и я понял, о чем будет мой следующий роман. Естественно, я не мог предполагать, что этой сценой открывается и ваше произведение. На следующий день я вернулся в Буэнос-Айрес, мне не терпелось начать. Голова неожиданно прояснилась, в конце туннеля забрезжил слабый, но вполне различимый свет новой темы. Она не так уж сильно отличалась от темы заброшенного романа о каинитах, просто я перенес действие в наши дни. Речь шла о девушке, похожей на Лусиану и имевшей такую же семью, как она, и о человеке, потерявшем дочь, как я. В отличие от предыдущих романов здесь я намеревался сохранить некоторое сходство с реальностью, поскольку он родился из скрытой потребности залечить собственную рану. Я дал себе слово не забываться и не давать воображению сбивать себя с пути. Темой, конечно, было наказание и его размеры. «Око за око», — говорится в законе талиона, но как быть, если одно око меньше другого? Я потерял дочь, а у Лусианы детей не было. Можно ли сравнивать мою дочь с ее женихом, который, возможно, и не стал бы ее мужем и с которым она не очень-то ладила? Я обращался к своей боли, и та кричала, что нет, нельзя. Я взялся за роман со спартанской решимостью, но внутри оставался иссушенным и потухшим, будто смерть дочери отвратила меня не только от людей, но и от работы. Я не узнавал себя в тех немногих строчках, которые вымучивал за день, мне не давались ни начало, ни тон, ни отдельные слова. И тогда я каждую ночь стал звать его, пока не понял вдруг, что я не один, он вернулся. Я снова почувствовал его у себя за плечом и снова позволил диктовать себе, позволил подтолкнуть, поддержать, ударить по камертону. Это было похоже на медленное размораживание, но в конце концов кусок льда, в который я превратился, начал таять. Я опять стал писать, прекрасно сознавая, что обязан этим тому, кого про себя называл «Средни Ваштар». [29] Его ужасный голос напоминал близкое дыхание знакомого существа и, даже невидимый, был не просто реален, но почти осязаем. Мне казалось, любой сразу узнает на страницах его фразы, а поначалу чуть не все они принадлежали ему. Однако само движение руки, ее мышечное напряжение чудесным образом мало-помалу вернуло мне былое умение, былую суть. Он словно пропустил по мне электрический ток, и мертвец ожил. Я вернулся в себя и к себе, а одновременно с этим вернулась и моя прежняя гордость — единственное, что у меня есть, и я перестал нуждаться в его компании, предпочитая долгие творческие бдения, вечные колебания, обходные пути и собственное воображение. Однако освободиться от него оказалось не так-то просто, он прочно вцепился в меня, как тот старик в море в свою рыбину. [30] К тому же его фразы всегда оказывались лучше — проще, точнее, энергичнее, но постепенно мне удалось отказаться от них, несмотря на соблазн. И когда я однажды почувствовал, что опять остался один, то подумал, что наконец избавился от него.
29
Огромный хорек из одноименного рассказа английского писателя Гектора Хью Манро (1870–1916), которому поклонялся герой рассказа, десятилетний мальчик.
30
Имеется в виду рассказ Э. Хемингуэя «Старик и море».