Долгая смерть Лусианы Б.
Шрифт:
— Что произошло потом? Неужели вы думаете, что она?..
— По ее словам, она выпила одну-две рюмки коньяка, пока готовила Паули ванну, потом оставила ее в воде, а сама пошла на минутку прилечь. У нее был трудный день, она уснула и проспала чуть больше часа, а проснувшись, тут же побежала к дочери, потому что не услышала плеска воды. Она, как и я, нашла ее на дне ванны, но даже не попыталась вытащить тело из воды, говорит, ей хотелось только одного — немедленно умереть, мысль о том, что это отчасти ее вина, была невыносима. Она вернулась в постель и выпила все снотворное из коробочки, вот только такого количества таблеток оказалось недостаточно, чтобы убить ее. К тому же, зная о назначенном часе, Мерседес могла сообразить, что я приду вовремя. Так и случилось, и после промывания желудка она была вне опасности.
— Но ведь проводили какое-то расследование, или ей поверили на слово?
— Проводили, и ее версия подтвердилась. При судебной экспертизе на затылке у Паули обнаружили гематому. По их предположениям, она решила сама вылезти из ванны, но, отдергивая занавеску, поскользнулась, ударилась затылком и, потеряв сознание, погрузилась под воду. Возможно, поскользнувшись, она закричала,
— Вы выдвигали против жены обвинение?
Клостер ответил не сразу, словно мой вопрос шел к нему издалека или был задан на языке внеземной цивилизации, да и сам я не относился к людской породе.
— Нет. Когда вы держите на руках мертвого ребенка, своего ребенка, многое меняется. Кроме того, теперь я знал, чего ждать от правосудия, но главное — я знал истинную виновницу и знал также, что земной суд никогда ее таковой не признает. В те дни я впервые почувствовал себя вне человеческого общества. Когда-то давно, в период работы над романом о каинитах, я был увлечен идеями справедливого возмездия, даже диктовал Лусиане кое-какие заметки, но тогда это было лишь интеллектуальной игрой. Первая заметка касалась древнего закона талиона, фигурирующего и в законах Хаммурапи: жизнь за жизнь, око за око, зуб за зуб, рука за руку. Мы привыкли считать его примитивным и жестоким, однако при внимательном рассмотрении он оказывается вполне гуманным. Одинаковое наказание само по себе является милосердным, поскольку признает другого равным тебе и ограничивает, усмиряет насилие. А вот в Библии возмездие, которое, по словам Господа, ждет каждого посягнувшего на жизнь Каина, предусматривает совсем иную пропорцию: семеро за одного. Вполне вероятно, Господь, обладая абсолютной властью, выбирает такую цифру только для себя — ведь власти всегда хочется, чтобы наказание было незабываемо в своей чрезмерности. Но если, спрашивал я себя, наказание исходит от верховного божества, от того, кто считается «источником высшей справедливости», может ли оно быть продиктовано чем-то еще, кроме желания покарать? Есть ли в этой асимметрии рациональное зерно? Возможно, это стремление разграничить нападающего и жертву, гарантировать, что они не пострадают одинаково, что первому достанется больше, чем второму? Если вообразить себя Богом, к какому наказанию следовало бы прибегнуть? Повторяю, эти заметки были всего лишь игрой, умственной разминкой перед написанием романа. Но когда неожиданно погибла моя дочь, я не смог понять то, что сам же надиктовал. Идея справедливости, или возмездия, устремлена вперед, связана с будущим человечества, а во мне что-то непоправимо сломалось, я перестал ощущать свою принадлежность и к человечеству, и к будущему. Я выпал из всего сущего и выл от боли, словно раненый зверь. Однажды, просматривая бумаги, я наткнулся на принесенную Лусианой Библию, и отголоском чужой далекой жизни пришло воспоминание о том письме, с которого все началось, и указанной в нем дате слушания. Я позвонил своему адвокату и отказался от его услуг, сказав, что больше не желаю иметь дела с земным правосудием. Я сам отправился в суд и вернул Лусиане Библию, а красная ленточка осталась на этой странице после диктовки. Я не собирался ей угрожать, я только хотел заставить ее понять… Странно, что с ней произошли все эти… несчастья, поскольку наказание, которое я поначалу для нее придумал, было совсем другим.
Он внезапно умолк, будто был не в состоянии продолжать или боялся сказать что-то такое, в чем позже мог раскаяться.
— Но почему за смерть вашей дочери нужно наказывать Лусиану? Разве не ваша жена во всем виновата?
— Вы не понимаете. Я уже говорил, что между мной и Мерседес существовало соглашение, и до того момента мы его соблюдали. Вы играли когда-нибудь в го? — вдруг спросил он.
Я отрицательно покачал головой.
— Иногда игра складывается так, что противники вынуждены повторять ходы, — это называется позиция ко. Стоит сделать какой-то иной ход, и ты тут же проиграешь, поэтому снова и снова повторяешь один и тот же. Так было и у нас с Мерседес. Мы добились некоего равновесия, некой позиции ко, от которой зависела жизнь нашей дочери. Нужно было только подождать, пока Паули вырастет, но письмо Лусианы все разрушило.
— Вы сказали, что придумали для нее наказание. И какое же?
— Я только хотел, чтобы, просыпаясь утром и гася свет вечером, она помнила, как помнил я, что моя дочь мертва, а она жива. Хотел, чтобы это воспоминание не давало ей жить, как и мне. Именно поэтому в первое лето после смерти Паули я поехал в Вилья-Хесель. Я знал, что встречу ее там. Сама мысль о том, что она будет наслаждаться солнцем, в то время как Паули лежит под землей в каком-то ящике, была невыносима. Мне хотелось, чтобы она просто видела меня изо дня в день, никакого другого плана мести не существовало. Кто же мог представить, что ее жених сдуру полезет в то утро в море. Я видел его с набережной, когда уходил, и подумал мельком, что он слишком далеко заплыл. О его гибели я узнал лишь на следующий день, когда, как обычно, пошел пить кофе. Надо признаться, эта смерть меня впечатлила, но не сама по себе, а по другой причине. Я атеист, однако не мог не усмотреть в подобном совпадении некий знак свыше: моя дочь утонула в ванной, и этот парень, хотя и был спасателем, тоже утонул. А разве море — не та же ванна, только Господа? Вот так случайно, помимо моей воли и в то же время магически — в древнем понимании магии как связи между существами — свершилось наказание в соответствии с примитивным законом «око за око, зуб за зуб». Теперь, как она вам и сказала, с каждой стороны было по погибшему. Но достаточно ли этого? Действительно ли установилось равновесие? Вопрос, еще несколько месяцев назад абстрактный, стал кровоточащей раной. Я решил вернуться в Буэнос-Айрес и взяться за новый роман, о котором говорил вам раньше. Я пишу его очень медленно, с перерывами, параллельно с другими романами вот
— Но она сказала, что встретила вас на кладбище в день похорон своих родителей. Неужели вы случайно оказались там именно в это утро?
— Я бываю там каждое утро. Она с тем же успехом могла видеть меня в любой другой день, так как посещение могилы дочери — часть моей ежедневной прогулки. Но в то утро она действительно меня видела. Я не знал о смерти ее родителей, пока не получил письмо, в котором она просила прощения и умоляла меня, словно я стоял за этими несчастьями или в моей власти было остановить их. По построению фраз я понял, что она немного не в себе. Однако, когда убили ее брата, полиция отчасти поверила ей, сюда явился этот комиссар, Рамонеда. Бедняга не знал, как извиниться за свое вторжение. Сказал, что дело о заключенных, которых выпускали грабить, приняло такой оборот, что он должен проверить все версии, спрашивал, не переписывался ли я с кем-нибудь из той тюрьмы. Я объяснил, что из-за описания смертей и преступлений мои романы часто путают с детективами и они пользуются большим успехом у заключенных, поэтому я получаю немало писем из разных тюрем, где арестанты указывают на фактические неточности и предлагают свои истории в качестве новых тем. Он захотел взглянуть на них, я дал ему все сохранившиеся письма, и, пока он их просматривал, мы беседовали о Трумэне Капоте и его романе «Обыкновенное убийство» — комиссар был очень горд, что читал его и может беседовать со мной на равных. Потом по ходу разговора он показал мне эти анонимные и достаточно комичные послания, казалось написанные отчаявшейся брошенной любовницей, и спросил, могу ли я, будучи писателем, сделать какие-то выводы по поводу их автора, например мужчина это или женщина. Я и не предполагал, что он расставляет мне ловушку или подозревает, будто их написал именно я, думал, его визит вызван исключительно моей перепиской с заключенными, и только когда я признался, что по этим фразам выводы сделать трудно, он рассказал о Лусиане. Сообщил, что уже провел расследование в психиатрической клинике, где она лежала, и опять принялся извиняться, что вспомнил об этом давнем и сугубо личном деле. Я показал то ее письмо, и он при мне сравнил почерк. Судя по всему, он скорее был склонен подозревать ее, чем меня. Сказал, что привык получать признания самым странным и неожиданным способом, вспомнил «Сердце-обличитель» По. Думаю, хотел продемонстрировать, что тоже читал кое-какие книги. Мы еще немного поговорили об авторах детективов, он осмотрел библиотеку и дал понять, что не прочь получить в подарок один из моих романов. Пришлось подарить, и он наконец ушел. Больше никаких известий ни об этом расследовании, ни о Лусиане я не получал и уже считал, что никогда ничего о ней не услышу, пока не позвонили вы.
Он подошел к столу, где я оставил журнал, и убрал его обратно в ящик, затем опустил жалюзи и жестом предложил мне вернуться в библиотеку. Мы молча возвратились к тем же креслам. Стопка листков все так же лежала на столе, но я даже не попытался забрать их.
— У вас есть еще какие-нибудь вопросы?
У меня было много вопросов, и хотя я понимал, что ни на один из них он не захочет отвечать, все-таки решил рискнуть.
— Она тут говорит, что вы питали отвращение к публичной жизни, да и я помню, что на протяжении многих лет вы были писателем-невидимкой, и вдруг все изменилось.
Клостер неопределенно пожал плечами, словно сам удивлялся подобной перемене.
— После смерти Паули я думал, что сойду с ума, и я бы определенно сошел, если бы сидел здесь затворником. Интервью, конференции, приглашения заставляли меня выходить, одеваться, бриться, вспоминать, кто я такой, думать и отвечать как нормальный человек. Это была единственная нить, связывавшая меня с внешним миром, где по-прежнему продолжалась жизнь, и я погружался в нее, поскольку знал — стоит мне вернуться, и я опять останусь наедине с собой и одной всепоглощающей мыслью. Благодаря этим вылазкам в нормальный мир я надеялся сохранить ясность ума. Конечно, я играл роль, но когда воля к жизни и способность к сопротивлению почти утрачены, четкое исполнение роли может стать единственным средством защиты от сумасшествия.
Он сделал знак следовать за ним.
— Пойдемте, — добавил он, — я хочу вам еще кое-что показать.
Я направился за ним к коридору, где в полумраке рассматривал то фото. Он зажег свет, и я увидел, что обе стены действительно тесно увешаны фотографиями разных размеров, из-за чего коридор превращался в некий устрашающий туннель. Фото располагались в беспорядке, но на всех была изображена одна и та же девочка за разными занятиями.
Когда мы миновали его, Клостер сказал:
— Я любил ее фотографировать; здесь все, что мне удалось отвоевать.
Он открыл дверь в конце коридора, и мы оказались в комнате, похожей на заброшенную кладовку: голые стены, в углу — одинокий стул, на металлическом бюро — какой-то прямоугольный аппарат. Только когда Клостер погасил в коридоре свет и мы остались в темноте, я понял, что это проектор. Раздалось сухое механическое потрескивание, и на стене напротив появилась дочка Клостера, чудесным образом возвращенная к жизни. Наклонившись, она собирала что-то в парке или в саду, потом вдруг выпрямилась и побежала к камере, сжимая в руке сорванные на лужайке цветы. Она подбежала к нам возбужденная, счастливая и, протягивая букет, звонко произнесла: «Я собрала их для тебя, папа». Мужская рука взяла цветы, а девочка опять побежала в сад. Клостер, видимо, поработал над пленкой и сделал так, чтобы девочка без конца убегала и возвращалась к нему с тем же букетом и теми же словами, которые от постоянного повторения утрачивали изначальный и приобретали роковой смысл: «Я собрала их для тебя, папа». Я оглянулся. В падающем от стены отсвете было частично видно лицо Клостера — суровое, полностью сосредоточенное на изображении, с застывшим, как у мертвеца, взглядом; его палец с постоянством автомата то и дело нажимал на кнопку запуска.