Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
Воистину несправедливо и странно распорядилась Дмитрием жизнь и судьба. Рожденный воином, он не выиграл ни одного сражения. Да ведь ни в одном сражении — вот что особенно досадно ему — толком-то и не участвовал! Правда, под Бортеневом находился рядом с отцом, да ведь полки-то вел не он, но отец. Знать, оттого с таким постоянством и снится ему тот несбыточный сон — чужая доля, чужая слава и честь. Досадовал Дмитрий: чай, не дите он, чтобы чужой-то битвой в снах утешаться, ан все одно ждал и любил этот сон…
Или же снилось ему то, что было когда-то въяве и — знал он — больше не повторится. Чаще то были совсем простые, вроде
И вот что удивительно: не видел он здесь дурных снов. С тех пор как убил Дмитрий Юрия, оставили его ночные страхи, от которых, бывало, просыпался в холодном поту. Али и правда выполнил, что предначертано на роду? Так мало?..
«Пошто мало так, Господи, дел поручил на земле?..»
Впрочем, снилось, конечно, и страшное, но страшное в снах миновалось легко. Да и чем могли ужаснуть его сны, когда явь была безысходна?
Из близких чаще иных снилась матушка. То радовалась за него, то печалилась, то скорбела, то утешала.
«Не плачь о себе, возлюбленное чадо мое, но плачь о нас. Предаю тебя в руки Всемилостивого Бога и Пречистой Богородицы. Они спасут, только держись того, чему веруешь. Молитвы твоего отца и благословение мое во веки с тобой пребудут…»
«Пошто велишь плакать о вас?»
«Узнаешь…»
Матушка… И последние свои дни отдал бы Дмитрий теперь, чтобы утешить ее. Но разве утешишь?..
А вот Люба не снилась. Хотя Дмитрий звал ее в снах. Лишь однажды явилась. В простом льняном чехле с косым воротом, сквозь который видны были белые, нежные, точно кипень в одну ночь народившихся вишневых садов, тугие, высокие груди. Распущенные волосы мягкой волной льются почти до пят. От их ли тяжести голова откинута чуть назад, губы будто зовут к поцелую. Под чехлом жарко, призывно живет и дышит знакомое тело, заповедный и темный курчавый клин манит лаской…
Но глаза ее печальны и строги. Сказала:
«Теперь отпусти меня, Дмитрий».
«Что ж, теперь — твоя воля. Женой не была и вдовой не станешь. Будь по-твоему: отпускаю…»
А ведь еще по весне, когда побежали водой ладьи, с доверенным тверским купцом передал Дмитрий брату Александру письменный наказ заботиться о его подружии так, как должно было бы заботиться о вдове. От себя же тот дом загородный ей отказал и сельцо. Тогда же и передал ей распоряжение: отпущена.
С той зимы, как женился Дмитрий на Гедиминовой дочке, маялась Люба и его, и своей любовью. И любила, а просила отпустить ее в монастырь. Кляла себя перед Машей прелюбодейкой! Но ее ли вина в том, что без венца, ан крепче родительского благословения повязала их друг с другом судьба? Ведь, бывало, и Дмитрий зарекался видеть ее ради чести — ан над иными великой власти достиг, да над собой был не властен. И нет в том раскаяния! Как не было и греха в той любви! Хоть жарки и многогрешны, ох многогрешны были их ночи.
Сколь сладки, столь и мучительны воспоминания. Сильное двадцатишестилетнее тело князя помимо воли отзывается на те воспоминания неутоленной охотой.
Почти осязаемо — и на это способна душа — он представляет ее, единственную, кого любил до дна одинокого сердца. От увиденного умом глухо стонет сквозь сжатые зубы. Через огромные, немереные пространства, что их разделяют, чувствует Дмитрий, как теперь, в сей же миг, и она вспоминает его, шепчет: «Жаль моя, жаль…» — как одна она и умеет.
«Ах ты, Люба…»
И кажется Дмитрию: где-то в невидимой выси пусть бестелесно, не утоляя жажды, а все же совокупляются их желания. И дальнее может стать близким. Сие есть великая тайна. И точно чудится: скажи теперь слово — и услышишь ответ в звонкой степной тишине.
«Молись за меня!..»
«Молюсь».
«А что ж не приснишься?»
«Приснюсь…»
Пытается Дмитрий уснуть, но мысли про Любу не отпускают. Любимая-то всегда, сколь знаема, столь и загадочна. «Живи как сможешь», — сказал ей. Но, правда ли, сможет жить она без него? Конечно, уйдет в монастырь, примет постриг. В строгом подвиге усердных молитв и поста отмолит у Господа грех любви. И Господь зачтет ей усердие — искренние и в грехе неумышленны.
«Только в чем же ты будешь каяться, Люба?..»
Однако так и не удается Дмитрию узреть в уме Любу в монашеском чине, украшении законченной супружеской жизни. И впрямь оттого ли, что «без стыда и срама» с ней жил, непредставима она ему в строгом иноческом облачении среди сестер-постниц… И на краю грешен, знать, в помыслах.
А вот Марию, с которой он так и не удосужился разделить брачное ложе, которой он так и не стал супругом, монашкой представить просто. Так уж вышло непреднамеренно, что тем небрежением Дмитрий будто отомстил ей за давнее унижение, что в женихах испытал перед чванливым и жадным литвином. Хотя вышло так вовсе без злого умысла с его стороны. То мала она была больно, то Дмитрию стало вовсе не до нее — чай, он не петух, что без душевной радости, но от одной лишь похотливой необходимости кур топчет.
А Дмитрий-то Марию, напротив, и неловким словом отчего-то обидеть боялся. Так уж она нездешня была для него.
И Мария-то Гедиминовна, чем далее жила в тверском доме, чем становилась взрослей, тем суше и строже делалась, все бы ей с матушкой на молениях стоять, нищим на паперти благодетельствовать да странников привечать. Точно и впрямь на роду написано ей быть не княжьей женой, но Господней невестой.
«И ты прости меня, Маша…» Мысли о ней коротки, словно и не было ее в его жизни. Да ведь и не было…
Да и жизни-то будто и не было!
Вот уж действительно на все-то Дмитриево бытие дал ему Господь одно испытание: терпеть. Крепче кованых железных обручей одним словом сковал:
«Жди!»
«Жду, Господи…»
Впрочем, ему ли сетовать? Чего ждал — дождался. Чего жаждал — испил. Иное дело, горько то питье оказалось.
Да ведь еще батюшка сказывал:
«Нет в чаше Князевой питья сладкого. Одно ему бремя — долготерпение и милосердие. Но и Христу, сыне, когда он муки за нас на кресте принимал, губы-то не вином, а уксусом мазали…»