Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
Все знает Дмитрий, но от того знания не легче ему. Бывают ночи, когда смертный ужас подступает так близко, что, кажется, все существо, все, что ни есть в нем живого, до малой жилки, которая бьется горячей кровью, криком кричит, исходит звериным воем: не хочу, не хочу умирать! Жить хочу! Я еще мало жил! Слышишь ты, хан? Слышишь ты, мерзкая твоя рожа, я хочу жить!..
Безмолвен хан. Недоступен словам, как стихия. Точно не воля человека, но тот давний ледоход несет меж утраченных берегов, как когда-то несла и теперь несет его неверная, скользкая льдина над вечной, немереной толщей неумолимой, холодной, черной и жуткой воды безвременья
«Господи! Ну почему, почему так мало дал мне свершить?..»
И впрямь, изощренно-мучительна ханская пытка.
Но минует слабость.
Знает Дмитрий: когда б довелось ему наново решать, как прожить этот год, даже теперь, ведая следствия, ни на миг не усомнясь в своем праве и своей правоте, вновь убил бы он Юрия, как убил его в тот давний ноябрьский день.
Наверное, права и матушка, когда, прощаясь с ним, истинно точно на смерть, сказала:
«Не дело, Дмитрий, брать на себя волю вершить на земле суд Господень. Прошу: воздержись…»
Да разве можно, матушка, удержать себя в том, к чему неуклонно шел и стремился многие годы? А потом, разве тем, что свершил, посягнул он на вышний Господень суд, который ждет еще каждого впереди? Нет же, не на Господень суд посягнул, но лишь исполнит Господню волю, предопределенную ему свыше.
«Али не так, матушка?..»
Ибо сказал же пророк: «Горе тем, которые зло называют добром, добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким…»
— Горе тем… — В глухой тишине слова звучат неожиданно громко.
Татарин, приставленный к нему в слуги и сторожа, что прикорнул у завешенного пологом входа, на полувздохе оборвав храп, испуганно хватается за копье.
— Где кназ?
— Здесь князь, — усмехается Дмитрий.
В самом начале сентября с огромным войском, с караваном купцов, со всем пышным двором, с музыкантами да попутными девками тронулся хан из Сарая в сторону южных куманских степей. Сказывали татары: охотиться. Может, и правда охотиться, а может, вовсе и не охотиться, а воевать с хулагуидами — разве ж его поймешь? Впрочем, о войне слухов не было. Вероятно, действительно предстояли обычные ежегодные зверовые ханские ловы. И Дмитрия погрузили тогда в эту вонючую кибитку и поволокли следом за ханом. Знать, помнил о нем Узбек. Днем глухие, войлочные стены кибитки накалялись от солнца, жаркого в этих местах и в сентябре. Дышать становилось вовсе нечем, пыль, проникавшая из-под низу, забивала и рот, и нос, и глаза, и тогда под унылый, однообразный, как татарские песни, скрип колес князь не то чтобы засыпал, но проваливался в какой-то бесчувственный обморок. А вот по ночам, на привалах, когда на землю спускалась прохлада, а шумное ордынское становище стихало, заснуть было б счастьем, но по ночам князь бессонно, мучительно бодрствовал.
Вчера достигли предгорий. Остановились близ малой речки с названием Каргалея.
— Кой ныне день, татарин?
— Пятнадцатый, бачка, от сентября.
— Вон что…
— Зачем не спишь, кназ? Ночь уже, спи, кназ, пожалуй, — сонно, смачно зевая, просит татарин.
Рад бы Дмитрий уснуть, но неусыпные мысли, облекаясь в слова, стучат в голове, точно в кузне усердный кузнец кует бесконечную цепь. Да неудобно жесткое ложе, застеленное грязной кошмой, что пряно и кисло пахнет овечьим теплом и конским потом. Тесно, чуждо, душно князю в походной татарской кибитке.
Сто раз за эти десять месяцев мог бы убежать Дмитрий. Да, кажется, того и хотел, и ждал от него Узбек, чтобы затем, поймав, в полную меру, а главное, с чистой совестью мог он его наказать, да еще и унизить, как беглого вора. А вместе с ним, за него, наказать и унизить и Тверь, а может быть, и всю Русь. Такое подозрение возникло у Дмитрия потому, что больно уж старательно сами татары, с одной стороны, страшили его ханским гневом, с другой же — готовы были пособлять ему в том побеге.
«Ей-богу, хитер хан, да не вразумлен! — смеется Дмитрий. — Али не ведает он, что Тверские-то не бегают от судьбы?..»
Да и куда бежать? Крепче татарских пут честь и долг повязали ноги, тяжельше дубовой колоды, горьким бременем Русь лежит на плечах. И Тверь.
И снова водной блескучей рябью мелькают перед глазами милые лики: матушка, братья, Люба… И снова набатно, тревожно стучит в вечной кузне неумолимый и полоумный кузнец.
«Что станет с Тверью?»
«Даст ли Узбек Русь Александру?»
«Но если не ему, то кому? Неужели?.. Немыслимо то!»
«А коли все же даст Александру — сумеет ли он удержать? Надо бы, надо бы!»
«Да больно он честен — вот в чем беда! А на дружбу с татарами вовсе не честь, а одна лишь голая сила надобна, а коли нет той силы, так умение хитрить да подличать! А где ж его взять, то умение, коли Бог не дал?..»
«Но коли не дал Бог того подлого умения Тверским, знать, на них Он в русской земле и надеется?! Иначе — для чего Его свет? Иначе — для чего Его слово? Иначе — для чего купола церквей Его в небесах, а на тех куполах кресты Его муки?»
«Так надо, надо, Саша, хоть тебе удержаться. Ради Твери, ради рода, ради Господа нашего, слышишь, брат, удержись! Не ныне, так завтра очнется Русь ото сна, и воссияет же слава новой ее зари!..»
Однако темно грядущее.
— Не то, не то… — шепчет Дмитрий.
Не верит он в утешные мысли. Мрачно ему.
И вдруг внезапно, как озарение, как грозовая вспышка на черном небе, приходит беспощадная весть.
«Так ныне?..»
«Ныне».
«Господи! Если и на то Твоя воля — дай мне мужества исполнить ее!..»
Но нет в душе мужества.
«Ай!.. Ай!..» — плачет беззвучно Дмитрий. До боли кусает губы, чтоб как последнюю сладость почувствовать эту боль, качает во тьме головой: не хочу, не хочу умирать…
Еще одна ночь на земле постепенно проходит. Отплакав, скорчившись, как младенец в утробе, молит Дмитрий о малом: дать ему спасительный сон, чтобы не думать, не помнить, не знать.
И Господь дает ему сон.
Казнили спешно. Знать, хан размыслил жизни русских князей среди ночи и теперь ждал доклада об исполнении его приговора к утреннему намазу. Он любил начать день с богоугодного дела.
Серый рассвет лишь обозначился в небе. Мир был лилов от тьмы. После спертого, затхлого духа вонючей кибитки пряный от сгоревших за долгое лето трав степной вольный холод пьянил. Ветер, что, кажется, не устает здесь дуть никогда, однако же стихший ненадолго в самую темную пору, вновь поднялся к рассвету. Было зябко. С угрева кожа побежала мурашками.