Долгие сумерки путника
Шрифт:
Большой колокол не был отлит. Он так и не зазвучал. Бронза так никогда и не отделилась от формы из липкой глины, которая с наступлением сезона бурь бесследно поглотила бронзу.
Потерпев крах с идеей креста, я вознамерился опереться на другой очистительный столп — на меч.
Военный строй избавляет мужчин от праздности. Я подумал, что следует их вытряхнуть из гамаков и циновок, пропитанных запахом женщин, где они проводили долгие жаркие часы сиесты и ночи разгоряченных самцов.
Я поставил перед ними
Надо было дойти до Гавани Королей, а оттуда до горы Тапуагуасу, ворот всех земных богатств (той самой горы Потоси, которую открыли другие и которая теперь оплачивает величие Испании).
Но для этого похода уже не было сил. Суда прогнили. Мы ползли по трясинам, страдая от лихорадки, вампиров и змей, способных проглотить человека целиком. По ночам я должен был остерегаться преступников, сговорившихся меня убить.
Индейцы, которых мы вооружили, грабили местные племена и съедали пленников.
До Тапуагуасу мы не добрались. Мне так и не удалось создать из этой массы предателей и негодных солдат подчиняющееся дисциплине войско. Я не мог ни в чем убедить этих высокомерных капитанов, ибо сам уже не верил в золото и в его тупую земную силу.
Лихорадка и жаркие ночи, пары застоявшихся лагун разъедали жажду богатств, которая могла бы заставить людей продолжать свой поход к горам, где, возможно, уже разъезжали на конях братья Писарро и мой друг Сьеса де Леон.
Я потерял всякую власть. Взбунтовавшиеся капитаны сами решили вернуться в уютный бордель под названием Асунсьон. Я не мог противиться, пустив в ход шпагу, так как лежал в полной прострации, терзаемый лихорадкой и отвращением.
Они меня не убили, так как думали, что все равно я умру. (Надеялись избежать разбирательства в Королевском суде.)
Я переоценил свои силы. Гордость помешала мне уступить и вести переговоры. Я был разбит наголову.
Возвратясь из сельвы, я сделал последнюю попытку. Продиктовал приказы, которые никто не думал исполнять. Прибегнул к иллюзорной власти законов, не владея уже властью меча.
Я запретил испанцам отбирать имущество у индейцев по каким бы то ни было причинам или заставлять их работать бесплатно. Я воспротивился тому, чтобы обменивали людей на вещи.
Сами касики запротестовали — им-де не дают продавать их дочерей и жен за ножи или фляги с водкой. Они собрались на площади, и я из своего убежища слышал их беспорядочные крики — крики уцелевших рабов, радующихся своему рабству и возможности устроить свои торговые делишки.
Тогда, совершенно одинокий и неспособный сопротивляться, я предался страданиям уязвленной гордости. Замкнулся в своем оскорбленном достоинстве, в своем презрении. Я снова заболел лихорадкой и много дней не желал никого видеть, кроме моего родственника Эстопиньяна и еще нескольких верных людей. Я мысленно уничтожал главных виновников всего этого непотребства, главарей заговора молчания и ненависти, этого контрреволюционного переворота, учиненного распутниками и шлюхами. Однако все происходило лишь в воображении свергнутого вождя.
Я окончательно понял, что лишился власти. Что не был человеком власти.
Молчаливый и коварный Ирала победил меня. Без лишних слов он сплотил вокруг себя полчище метисов, низких созданий, народ порочной расы. По поселку бегали стаи детей, насилуемые женщины любили своих насильников, касики все это одобряли. Возникала новая жизнь. Никто не думал об Испании и о ценностях ее веры.
Зная, что я лежу обессиленный в своем дворце из кирпича-сырца с галереями, крытыми пальмовыми ветвями, эти выродки сыграли со мной злую шутку, которая одновременно была скрытым вызовом.
В одну невыносимо душную ночь, когда я спал в лихорадочном жару, кто-то меня разбудил. Кто-то открыл все двери, а сам улизнул. В комнате перед спальней я увидел очаровательную женщину, которую принесли в своего рода паланкине, освещенном четырьмя смоляными факелами. Она сидела скрестив руки на груди и глядела на меня — богиня или дьяволица из лихорадочного видения. Веки ее были покрыты голубой краской, волосы заплетены в косы и украшены анемоном. Груди, бедра, ляжки были само совершенство и виднелись под прозрачным вышитым тюлем, который индейцы называют «ньяндути». Холмик Венеры темнел восхитительным треугольником, просвечивавшим сквозь эту легкую пелену, прикрывавшую живот и бедра.
Они издевались или пытались меня соблазнить этой невинной девушкой, дочерью касика, как я потом узнал. Меня приглашали присоединиться к ним, выказать желание, сравняться с ними в разврате.
Я смотрел на это дивное явление. Да, я заколебался. И знаю, что в очередной раз победила моя гордость, моя непримиримость, порожденная ужасом оказаться приравненным к простонародью, к бесчестным людям. Я заколебался, но вызвал охрану.
Удалось узнать лишь, что ее принесли четыре индейца и что кто-то заплатил за нее касику куском шелковой парчи и охотничьим ножом — самыми ценными для индейцев вещами.
Нет, нет. Я отказался от наслаждений Рая Магомета. Я победил свое желание. Не поддался.
Итак, почти два года спустя после триумфального вхождения в Асунсьон я был свергнут распутными заговорщиками. 23 апреля восстали те, кто называл себя «комунеросами». На рассвете 24-го меня арестовали.
Люди заурядные способны на невероятную мелочность — они состряпали идеальный обвинительный протокол с однотипными доносами о моих вымышленных преступлениях с подписями разных людей, заставив подписывать даже касиков. Со знанием дела оплели меня сетями не хуже паутины, которую ткет мерзкий паук.