Долгий марш
Шрифт:
– Господи, - прошептал он, опять слишком громко.
– Что на это скажет конгресс? А посмотри, как наш Билли пошевеливается.
Калвер ничего но ответил. От души у него отлегло, и он огляделся. На командном пункте, по-видимому, ничего не знали: люди вставали, чистили у кухни котелки, возвращались в тень и, положив под голову вещмешки, укладывались вздремнуть. Полковник спокойно и доверительно разговаривал с командиром другого батальона; Калвер сообразил, что именно там и произошел несчастный случай. Этот батальон почти целиком состоял из молодых резервистов, и Калвер вдруг обрадовался, что не знает там никого.
А полковник все так же спокойно обещал помочь санитарами, обещал вскоре приехать.
– Тяжелое зрелище, Люк?
– услышал Калвер.
– Ничего,
– И все это лениво, с прохладцей, почти со скукой, голосом человека, которому неприятнее всего было бы выказать малейшее волнение, человека, которому в разгар упорных, жестоких боев дали кличку Каменный Старик. Ему не было и сорока пяти, но прозвище Старик подходило ему - в волосах блестела седина, а твердый, невозмутимый, отрешенный взгляд, какой бывает у молодых священников, говорил о преждевременной старости и, может быть, даже мудрости. Калвер увидел, как он положил наушники, встал и пошел к палатке оперативного отдела легким, пружинистым, мальчишеским шагом, бросив через плечо;
– Маникс.
Просто "Маникс". Голос был не резкий, не властный, но и не слишком мягкий - просто голос человека, привыкшего приказывать, и Маникс, тяжело опершись о плечо Калвера, оторвался от земли и пробормотал:
– Черт, дал бы хоть обед переварить!
Маникс презирал полковника. Грузно, не сгибая ног, он вошел за полковником в палатку, и, глядя ему в спину, Калвер подумал, что Маникс вообще презирает морскую пехоту. В этом он был похож почти на всех запасных, он лишь более шумно и открыто выражал свое мнение. И Темплтона презирал не за надменность и не за самодурство, а просто за то, что Темплтон был полковник и кадровый офицер, за то, что после шести лет свободы он, Маникс, оказался в полной его власти. Маникс возненавидел бы любого командира, даже благодушного, как Санта-Клаус, и сетования его, порой шутливые, но всегда слишком громкие (как сейчас), и смешили Калвера, и пугали. Калвер улегся головой к дереву. Пока что делать ему было нечего. Над ним в тишине гудел самолет. На опушке заворчал грузовик с разомлевшими санитарами и скрылся; вокруг в причудливых позах, с вещмешками в головах застыли спящие. Дремота охватила его, глаза слипались. Как школьника в классе в солнечный майский день, его вдруг неодолимо потянуло ко сну. Вот уже три дня шли учения, и спал он урывками, часа по четыре в сутки, а последнюю ночь вообще почти не спал; и сейчас он подумал: слава богу, хоть сегодня отосплюсь. Он задремал; ему грезился дом, белые коттеджи, летний отпуск у моря. Хорошая будет ночью прогулка. Он вздрогнул - слова эти были как запоздалое эхо тихого истошного крика, который он слышал недавно, - и с ужасом вспомнил, что спать сегодня не придется. Никому. Прошло всего несколько секунд.
– Хорошая будет ночью прогулка, - повторил голос.
Калвер открыл глаза и сквозь ослепительное кружево листвы и света увидел широкое, розовое, улыбающееся лицо сержанта О'Лири.
– Черт, - сказал он, - не напоминайте мне, О'Лири.
Сержант, улыбаясь, двинул плечом в сторону палатки оперативного отдела.
– Нашему-то никак вожжа под хвост попала?
Он хихикнул, нагнулся и, притворно застонав, взялся за ногу. Тоска, вдруг охватившая Калвера, была почти осязаемой, смеяться ему не хотелось.
– Вы еще подержитесь за ногу завтра утром, - сказал он, - и будет вам не до шуток.
О'Лири улыбался.
– Не стоит огорчаться, мистер Калвер, - сказал он.
– Обычный марш-бросок. Вы и моргнуть не успеете, как все кончится.
– Он помолчал, ковыряя носком башмака в сухой хвое.
– Скажите, что там болтают насчет недолета в третьем батальоне?
– Почем я знаю, О'Лири? В газетах ничего не написано.
Проехал еще один грузовик с санитарами, а за ним джип, где сидел майор Лоуренс в каске, с выражением мрачной надменности на лице - руки его были скрещены на груди, как у легионера, въезжающего в завоеванный город.
– Но насколько я понимаю, - продолжал Калвер, снова поворачиваясь к сержанту, - кое-кому там досталось.
– Вот паразиты, -сказал О'Лири.
– Спорить могу,
Калвер не прерывал его и почти не слушал - он опять засыпал. О'Лири был сверхсрочник, "старик" (хотя летами лишь немного старше Калвера), и только недавно записался еще на четыре года; не любить его было нельзя. На Гвадалканале он был совсем еще юнцом, но за прошедшие годы морская пехота сформировала его по своему образу и подобию, и он, наверно, не противился - он прирос, прижился к ней, как приживается пересаженная хирургом ткань руки или ноги. Он был сердечным человеком, добрым и в то же время - ревностным и опытным служакой. Он мог саркастически заметить: "Нашему-то никак вожжа под хвост попала", а потом пожать плечами и ухмыльнуться, выражая этим безразличным жестом то, что укладывается в голове только у профессионального солдата: "Конечно, я малость сомневаюсь в его решениях, но выполнять все буду охотно". И так же, как Хоббсу, ему многое сходило с рук. Калвер вспомнил прошлый вечер, когда полковник объявил о предстоящем завтра ночном броске, в котором они должны за тринадцать часов покрыть пятьдесят восемь километров расстояние от теперешнего лагеря до главной базы. О'Лири свистнул - громко, протяжно, недоверчиво, прямо в лицо полковнику - и в ответ получил лишь снисходительную улыбку; и в той же самой затемненной палатке, буквально через несколько мгновений, когда Маникс пробормотал: "Господи помилуй, пятьдесят восемь километров", и в голосе его было не больше горечи и недоверия, чем в свисте О'Лири, улыбка сошла с тонкого лица полковника и сменилась тенью легкого, сдержанного раздражения.
– Вы находите, что это слишком много?
– спросил полковник, слегка повернувшись к Маниксу. В его словах не слышалось ни враждебности, ни даже укора, а лишь прямой вопрос - быть может, потому, что в палатке находились двое нижних чинов: О'Лири и какой-то сморщенный безликий солдатик, трясшийся возле рации. Лето было в разгаре, но по ночам на болотах стояли свирепые необъяснимые холода, и в палатке, где они сидели тем вечером - на клочке раскисшей, топкой земли, - казалось, что сырость клубится вокруг, обволакивая их, пронизывая до костей, и никакие свитеры, куртки, шерстяные рубашки ей не преграда. Палатку освещала калильная лампа, висевшая над головой; она ревела, как закупоренный в банке маленький керосиновый ураган, но тепла от нее было как от свечки. В ее мрачном, мертвенном, окоченелом свете - такой бывает, наверно, в камере пыток - потупленное лицо полковника, безучастно ожидавшего, что ответит Маникс, выглядело таким же меловым, холодно-правильным, отчужденным, как лицо манекена в ночной витрине.
– Нет, сэр, - сказал Маникс. Он быстро пришел в себя. Он сидел на складном стуле, спокойно глядя на полковника.
– Нет, сэр, - повторил он, - я не нахожу, что это слишком много, но переход все же будет порядочный.
Полковник пошевелил губами. Как будто улыбнулся. Он молчал - задумчивый и загадочный, облекшийся в загадочность, словно в плащ. В тишине неукротимо бушевала лампа, где-то в болотах полыхнул и коротко треснул минометный выстрел. О'Лири нарушил молчание: он громко чихнул, хихикнул, точно извиняясь, и сказал:
– Да, полковник, кое-кто набьет себе мозоли в субботу.
Полковник не ответил. Он засунул большие пальцы за пояс и повернулся к майору, который сидел за складным столом, задумчиво подперев щеки руками.
– На днях я сидел у себя в палатке, Билли, - сказал полковник, -и думал. Я думал о разных вещах. Думал о батальоне. Я спросил себя: "А что творится у меня в батальоне? В каком состоянии мой батальон? Достиг он настоящей боевой готовности? Если завтра нам нужно будет отразить агрессора, как мы справимся с этой задачей?" Вот какие я задал себе вопросы. II попытался дать на них ответ.