Долгий марш
Шрифт:
Этот голос, грубый и яростный, сопровождал Калвера всю дорогу. И из всей дороги именно первые часы запомнились ему как самые кошмарные, хотя конец принес более изощренные мучения. Калвер объяснял это тем, что вначале ум еще более или менее служил ему и духовные страдания были так же остры, как физические. Потом мозг выключился, все вокруг происходило само по себе, почти не затрагивая сознания. И еще в первые часы над ним тяготело присутствие Маникса. К больной игре воображения, к злости и отчаянию (да и к редким минутам просветления, когда Калвер мог рассуждать спокойно) примешивалось еще и то, что он все отчетливее видел перемену, происходившую с капитаном. Позже поступки Маникса смешались у него в голове, стали частью
Они подошли к шоссе ровно в десять. Полковник, посмотрев на часы, остановился, майор поднял руку и крикнул: "Перекур! Десять минут!" Калвер сошел с дороги и опустился в траву. Кровь стучала в висках, билась в глазницах, жажда была такая, что он, забыв обо всем, выпил треть фляги. Он закурил сигарету и тут же отшвырнул - она отдавала медью. Его ноги одеревенели от усталости. Он медленно вытянул их в росистой траве и посмотрел на тихое звездное небо. Потом обернулся. По дороге, шагая через ноги и винтовки, двигалась фигура. Это был Маникс. Он остановился над Калвером и сел, не переставая бормотать.
– Сукины дети, ни за что не идут вместе. Все время нужно на них гавкать. Им придется всю дорогу бежать, чтобы догнать передних. Дай закурить.
Он тяжело дышал и стирал пот со лба тыльной стороной руки.
– Оставь ты их в покое, - сказал Калвер, протягивая ему сигареты.
Маникс закурил и, закашлявшись, выдохнул дым.
– Черт, - буркнул он, кашляя, - нельзя их оставить в покое. Не желают идти. Только и думают, как бы отвалить в сторонку, чтобы их грузовик подобрал. Пятнадцать нарядов их больше устраивают. Резервисты они, понимаешь? Им плевать, перед кем они позорятся - передо мной, перед кем угодно...
Со вздохом он повалился на траву и прикрыл глаза руками.
– ...твою мать, - сказал он.
Калвер смотрел на него сверху вниз. Желтый свет фары косо упал на его подбородок. Угол рта у него кривился, словно он сосал что-то кислое. Он лежал измученный, обессилевший, но видно было - даже сейчас, во время отдыха, - что он никогда не признается в этом. Он стиснул зубы. Казалось, его ярость и неистовство помогали ему, как Атланту, нести бремя его усталости.
– Господи, - пробормотал он вдруг, - целый день не могу забыть про этих ребят - как они лежали на опушке.
Калвер не шевелился - он тоже вспомнил. Потом он посмотрел на часы, и сердце у него упало: шесть минут из десяти прошли так быстро, как будто их и не было. Он сказал:
– Слушай, Эл, а почему они должны идти? Если бы тебя мурыжили, как этих рядовых, ты бы захотел идти, не плюнул бы на все? Перестань ты их подгонять. Скажи по-честному: тебе разве не все равно, дойдут они или нет? Сам ты другое дело. Или я. Но остальные... Какого черта?
– Он замолчал, подыскивая слова, потом слабо повторил: - Не все ли тебе равно?
Маникс приподнялся на локтях.
– Нет. Не все равно, - сказал он внятно.
Они оглянулись на полковника, стоявшего неподалеку. Полковник и майор, державший фонарь, склонились над картой. Маникс откашлялся, сплюнул. Овладев наконец голосом, он сказал:
– Видишь, сморчок стоит? Думает, что устроил нам баню. Пятьдесят восемь километров! В Штатах никто столько не проходил. Никто. Мы не проходили столько даже с Эдсоном в ту войну. А он себе имя хочет сделать - Темплтон, Каменный Старик. Инициатор самого большого марш-броска в истории морской пехоты...
– Но...
– начал было Калвер.
– Он в восторге будет, если штабная рота окажется дерьмом, - продолжал Маникс, - в восторге. Это польстит его самолюбию. Теперь я его насквозь вижу.
– И, кисло усмехнувшись, он повысил голос: - Что, капитан Маникс, вчера у вас, кажется, не все шло гладко? Чуть побольше esprit [*Дух (франц.)] вашим людям не помешало бы, а?
– Голос его понизился, но по-прежнему был полон яда.
– Ну так... ему. Я приведу мою роту, даже если придется тащить их на горбу, слышишь?
Спорить с ним было бесполезно. Калвер молчал, дожидаясь, пока он даст излиться своей ненависти и желчи. И как только Маникс кончил и перевернулся на спину, снова раздался крик: "Стройся! Стройся!"
Они двинулись дальше. Теперь песок не мешал - три километра им предстояло пройти по шоссе до следующего поворота на проселок. Короткая передышка не принесла облегчения Калверу: ноги стали чужими, гудели, он шел сгорбившись, подавшись вперед, словно старый подагрик, и снова потел, снова, не пройдя и ста шагов, изнывал от жажды. Каким чудом, подумал он, взглянув на мирное звездное небо, каким чудом мы продержимся до утра, почти до полудня? Мимо пронесся длинный автомобиль - на Север, к городскому веселью, может быть, даже в Нью-Йорк; он пробежал легко, почти неслышно, красные хвостовые огни ужалили мрак, ночь сомкнулась за ним, и Калвер еще острее ощутил свою оторванность от нормальной человеческой жизни. Он шагал сейчас среди теней, пришельцев из иного мира, и люди в машине, укутанные дремой и тьмой, промчались и не увидели их, как не видят пассажиры на пароходе рыбьих боев, кипящих в черном безмолвии океанской пучины.
Они шли и шли. Полковник по-прежнему шагал впереди, но уже медленнее, и у Калвера мелькнула отчаянная надежда - а вдруг он устал? Мысли диким хороводом закружились в его мозгу: ведь рано или поздно Темплтон должен устать, выбиться из сил, вдруг он переоценил себя и через час или два остановит колонну и посадит людей на машины, словно строгий отец, который едва приступит к наказанию, как жалость или раскаяние удерживает его руку. Но Калвер знал, что это пустая надежда. Они неуклонно шли вперед - мимо темных сосновых рощ, полей, залитых густым ароматом ковыля и земляники, мимо заколоченных домов и ветхих брошенных лавчонок. Но скоро и эти следы цивилизации остались позади и уже навсегда, потому что батальон опять свернул на песчаный проселок. Калвер снова обливался потом, но не он один - даже у полковника на чистых брюках выступил под поясом темный треугольник. Калвер слышал свое хриплое дыхание, прежний страх возвращался к нему: он ни за что не выдержит, сойдет на обочину. Это неминуемо, он слишком стар. Но тут в ночи загромыхал голос Маникса: "Эй, задние, подтянитесь, черт вас дери! Мы опять на песке! Шевелите ногами, подтягивайтесь! Подтягивайтесь, говорю! Лидбетер, у тебя что... слиплась? Сомкнуться! Сомкнуться, говорю!" Эти крики подстегнули и Калвера, но он услышал, как в ответ на них раздался слабый многоголосый стон, угрюмое ворчание. Ропот доносился лишь из роты Маникса, стон Калвера вторил ему, и Калвер сам не знал, что выражает этот стон - ярость, отчаяние или страх перед судьбой. Он плелся за полковником, словно овца на бойню за вожаком - тупая и покорная, слишком испуганная, чтобы негодовать или ненавидеть.
К исходу второго часа - еще четырех с половиной километров - Калвер всхлипывал от изнеможения. Он повалился в траву, чувствуя, что одна нога уже стерта и горит, будто кожу срезало бритвой.
Маниксу было не лучше. На этот раз он подошел, хромая. Он молча сел и снял ботинок. Калвер, жадно припав к фляге, следил за ним краем глаза. Оба они так запыхались, что не могли ни курить, ни разговаривать. Они лежали около какого-то русла - не то канала, не то ручья; шары купальницы призрачно светились среди косматого мха, тьма наливалась тяжелой вонью, но не гнилого болота, сообразил Калвер, а от ноги Маникса.