Долгий путь к себе
Шрифт:
Когда сели за столы, гетман почтительно предложил польской стороне высказаться первыми. Слушал с полным пониманием, и Адам Кисель, будучи в ударе, говорил с таким проникновением, что разжалобил самого себя и заплакал. Он говорил:
— На прошлой встрече наши комиссары, застигнутые черной тучей гнева, правых обид и обид суетных, были изничтожены молнией — коей были слова вашей милости о непременном, желании отдать Польшу под власть басурман-турок. Видимо, сказано это было в минуту для нас недобрую, но иные поступки вашей милости еще более сокрушают наши сердца. Кому не ведомо, что Польша и Литва не могут противостоять неверным без Запорожья, однако и Запорожье не защитит себя от неверных без польского войска?
Голос Адама Киселя осекся, слезы потекли из его глаз, а Хмельницкий вскочил на ноги и бешено, словно взъярившийся конь копытом, затопал ногой, ударяя с каждым разом все сильней и сильней. И когда он грохнул так, что, казалось, потолок присел и все ожидали рева дикого зверя, вдруг замер лицом и сказал тихим, ровным голосом, заставляя поляков потянуться к нему, чтобы не проронить важных слов:
— Шкода от меня большая, говорите? Много было у вас времени трактаты со мной вести. Потоцкий для трактатов меня гонял за Днепр. Были игрища желтоводские и корсунские, были пункты под Константиновом, а на остаток Замостье. Да и когда от Замостья до Киева шел, было время разговоры разговаривать. Теперь уже и часа нет. Я уже доказал то, о чем никогда и в мыслях у меня не было, докажу и далее, что замыслил: выбью из ляхской неволи весь мой народ. Было дело, за обиду свою против кривды вашей воевал, теперь воевать буду за веру нашу православную. В том поможет мне вся чернь по Люблин и Краков. От черни я не отступлюсь, она правая рука наша — все те люди, которые, холопства не вытерпев, ушли в казаки. Будет у меня двести, триста тысяч своих и вся орда. Тугай-бей есть мне брат, моя душа, единый сокол на свете. Он готов сделать все, что скажу ему. Вечна наша казацкая с ним приязнь, и нет на свете такой силы, которая разорвала бы наши узы. За границу на войну не пойду! Сабли на турок и татар не обнажу! Довольно нам на Украине было Подолии и Волыни, а теперь не довольно будет, когда прибавлю к своему княжеству земли по Львов, Холм, Галич. До Вислы дойду! А ставши на Висле, скажу ляхам: сидите молчите! А коли будут взбрыкивать, достану их и за Вислой, в убежищах. У себя же князей и шляхтичей, жадных до грабежа, не потерпим. А те, кто захотят хлеб с нами есть, нехай Войску Запорожскому будут послушны, на короля не брыкают.
Сказал, оглядел комиссаров, каждому в глаза посмотрел, пряча в усах усмешку, медленно опустился на стул.
Полковник Джалалия, откинув голову, гоготнул и, скаля белые, как у молодого волка, зубы, сказал сидя целую речь:
— Прошли те времена, когда ляхи седлали нас нашими же христианскими людьми, когда мы боялись драгун. Теперь узнали мы под Пилявцами, что это не те ляхи, которые прежде били турок, Москву, немцев, татар. Это не жолкевские, не ходкевичи, не конецпольские, не хмелецкие, но хорьковые да заячьи ребята, одетые в железо. Как увидали нас, умерли со страху и разбежались.
Хмельницкий резко вскочил, махнул на Адама Киселя рукой:
— Святой патриарх в Киеве благословил меня на войну, венчал меня с моей женой, разрешил меня от грехов и причащал,
Адам Кисель, неподвижный и бледный, порозовел и стал смотреть не мимо гетмана, а все на него, с сочувствием. Выговорится человек — смотришь, полегче разговор пойдет. И стоило гетману примолкнуть, пан воевода поднял разговор о пленных, особенно о воеводе города Бара Павле Потоцком и о бывшем гарнизоне крепости Кодак. В силу прежних договоров и присяги, гетман должен был пленных отпустить.
— Это вещь завоеванная, пусть король не думает, — торопливо ответил Хмельницкий. — Бог мне это дал. Пущу их, ежели ни одной зачепки на войне с Литвой мне от ляхов не будет. А Потоцкий нехай брата своего подождет, старосту каменецкого, который проливает ныне кровь христианскую в моей Подолии. Я послал туда полки и приказал привести его живым.
— Это верно. Многие магнаты ожесточились и проливают кровь, но мы сами были свидетелями, как ныне льется кровь невинных женщин, детей, ксендзов в Киеве. Полковник Нечай ляхов и под землей разыскивает.
— Не приказывал я убивать невинных, — сказал сердито Хмельницкий. — Убивают тех, которые не хотят пристать к нам или креститься в нашу веру. Киев — мой город. Бог мне дал его при помощи моей сабли. Более об этом бесполезно говорить.
И тут послышались крики и ропот большой толпы. Сотник Богун пошел узнать, в чем дело, но уже ясно слышались голоса:
— В прорубь ляхов!
Адам Кисель пристально посмотрел в лицо Хмельницкому: подстроена ли буря, или она и для него неожиданность.
Хмельницкий сидел усталый, побледневший и словно бы безучастный ко всему. Адам Кисель ничего не понял.
— Джалалия, — попросил Хмельницкий, — выйди к людям. Скажи, что гетман стоит за них горой. Скажи также, что расправа над послами богонаказуема. Пусть разойдутся. Им же хуже будет, если я рассержусь. — И обратился к Адаму Киселю:
— Давайте статьи вашего договора.
— Мы должны обсудить все пункты.
— Времени нет! — прикрикнул гетман. — Слышите? По ваши головы пришел народ.
Взял статьи, пробежал по ним глазами.
— Дай! — протянул руку к Ивану Выговскому, тот не понял, что от него хотят. — Перо!
Выговский торопливо обмакнул перо в чернила. Хмельницкий сделал вид, что приноравливается, где ему и как расписаться, поднял глаза на Адама Киселя, покачал головой и крест-накрест перечеркнул листы.
— Никакого акта подписывать не стану, — сказал гетман.
— Тогда мы требуем, чтобы нас немедленно отпустили! — крикнул пан Мясковский.
— С Богом! — Хмельницкий размахнул руки, показывая, что дверь для них всегда открыта. — Поезжайте завтра поутру, отвезите его милости королю письмо о немедленном возобновлении войны.
— Я сед и стар, чтобы возить королю такие письма! — воскликнул Адам Кисель. — Моему посольству и всему роду моему будет вечный позор за переговоры, приведшие к войне. Без подписания договора о перемирии я не уеду отсюда, ваша милость.
Хмельницкий поднял руку, требуя тишины, и опять стало слышно, как шумит толпа, требуя расправы над послами.
— Держать мне вас в Переяславе — только беды нажить, — сказал Хмельницкий, — убьют, ни на что не поглядят, ни на грамоты комиссарские, ни на седины… Не хочу я подписывать никаких договоров о мире или об одной только видимости замирения, но, ради дружбы и уважения к пану воеводе, так и быть, подмахну пяток статей, составленных и нацарапанных нашим братом — невежественными казацкими писарями.