Долгий путь к себе
Шрифт:
— Святые сестрицы могли бы и позаботиться о старце! — сказал русский и встал. — Довольно с меня сказок! Я, русский царевич, вынужденный искать спасения от длинных рук московских узурпаторов на чужбине, хочу наконец видеть людей своего круга. Я хочу говорить с ними про тайны государственной власти и о прочих материях, о которых, святой отец, ты, отрешившийся от мирских дел, не имеешь понятия.
Монах прекратил беседу и удалился, но на следующий день он пришел один, и русский выставил его из келии, заперся, отказываясь от пищи.
На третий день
— Мне поручено узнать твое имя, твою историю и твои притязания, — сказал епископ по-русски.
Тимошка Анкудинов, радуясь родному слову, чуть было не выпалил истинное имя свое, но схватил его с кончика языка и проглотил.
— Я есть, — сказал он, облизывая пересыхающие губы, — сын государя всея Руси Василия Шуйского, Иоанн Синенсис, если говорить на языке благородной латыни. Если же говорить на русском языке, то зовут меня Иван Шуйский.
— А я есть епископ Савва Турлецкий, — назвал себя церковный вельможа. — Его святейшество повелел спросить тебя: как ты очутился в Венеции и о чем ты хочешь просить его святейшество?
— Единственное мое желание ныне — очиститься святым крещением от великого греха, ибо, спасая жизнь, я принял магометанство и надо мной совершено обрезание.
— Но сын мой! Московские базилевсы ортодоксы базилевсов византийских. В Риме можно креститься по обряду римско-католической церкви, которая Москве ненавистна! — Савва Турлецкий наслаждался своей ролью. Его пребывание в Ватикане затянулось, он и не торопился в горящий свой дом: лезть в огонь — разумно ли? В Риме считали, что разумно. Отъезд на родину был уже назначен Турлецкому, но он умел находить для себя дела очень важные, очень всем нужные.
— Ради того чтобы вернуть престол моему роду, я могу принять не только иудейскую веру, но даже язычество, — сказал Тимошка и спохватился. — Все беды мои и моего народа — наказание Божье. Ваше преосвященство, римско-католическое исповедание мне ближе всего! Оно величаво и воистину свято. Получив мой престол, я жизнь мою положу, но добьюсь того, что народ мой русский образумится и, пробудясь от шестисотлетнего сна, примет веру, исповедуемую в христианском Риме. Он навсегда отвернется от Константинополя, превращенного турками в огромную конюшню.
«Мерзавец! — восхитился про себя Савва Турлецкий. — Этот долго еще не потонет, как не тонут в воде испражнения».
— Я сам крещу тебя, сын мой! — изрек Савва Турлецкий, разглядывая милое славянское лицо самозванца.
«Ему бы в дьяконы, чтоб бабы вздыхали, а он сдуру — в цари».
Через неделю Тимошку крестили. Еще через неделю позли для тайного разговора.
В огромной комнате, совсем потерявшись, сидели трое в монашеской одежде. Говорили ласково, но строго. Ответы слушали до последнего слова. Говорили о беде Польского королевства, о Хмельницком. Говорили о всеобщем неспокойствии. В Англии война, и по всей Европе война. В Турции убит падишах. В одной Москве спокойно. Но нет такого спокойствия, кроме смертного, которое не разрушается в единый день.
И объявлено было Тимошке: ехать к Хмельницкому, дружбы искать у гетмана.
— Но ведь он гонитель истинной римско-католической веры!
— А
От святых отцов пошел Тимошка на Аппиеву дорогу.
Стоял на ней, улыбаясь бесшабашно: жизнь сулила перемены. Где-то, загнанная в закуток, копошилась мыслишка: для какой своей цели пустил его, как карту по столу, мудрый Рим?
— А тебе-то что?! — громко сказал Тимошка, не в силах унять радости.
Он одно знал твердо. Что бы ни случилось, но уже нельзя у него, Анкудинова Тимохи, московской приказной строки, отнять увиденного: Литвы, Молдавии, Туретчины, Венеции, Рима.
— А теперь Украине быть! — Привычка разговаривать с самим собой, нажитая в турецкой тюрьме, вдруг покоробила его.
Он пошел прочь, но остановился и подмигнул дороге.
— Молдавский Лупу не сожрал, визирь не удавил, папа не сгноил в темнице, глядь и Хмель саблей башки не снесет.
Екало сердце у Тимошки. Сны ему стали сниться нарядные, дурные. То с московским царем, на одном троне сидя, кутью ел. То на белом коне в Истамбул въезжал. А один сон трижды ему снился. Сидит он за столом в царской палате. Служат ему слуги многие. Приглядывается он к ним, страх затая. И видит, что один слуга — московский царь, а другой слуга — турецкий Ибрагим, задавленный янычарами, третий — господарь Лупу, четвертый — немецкий принц…
Однажды его разбудили среди ночи и повели.
Стоял посреди залы стол. Длинный, конца не видно. На столе одна свеча.
— Расскажи о себе все без утайки, — раздался из тьмы голос.
— Я Иван Шуйский, в святом крещении назван Тимофеем, сын Василия Домитияна Шуйского, который вел род от князей города Шуи. Родился я в Новгороде-Северском, в Польше, ибо мой царственный родитель жил в плену. Таким образом, являюсь наследственным владетелем Северной Украины. Когда я, спасаясь от преследования московских узурпаторов, жил в Константинополе, великий визирь уговаривал меня подарить Турции Астраханское и Казанское царство, обещая дать мне за это триста тысяч войска для похода на Москву. Я не мог принять этого предложения, ибо мои предки называли Московскую землю своим отечеством.
— Теперь изложи нам подлинную свою жизнь, — раздался голос. — Любое отклонение от правды будет расценено как измена святому престолу, и расплата последует незамедлительная.
— Какая? — вырвалось у Тимошки.
— Тебя сожгут на костре.
Тотчас во тьме, в дальнем углу этого пронизанного мраком помещения, вспыхнули сине-зеленые языки особо лютого огня.
Тимошка вспотел. Он вспотел весь, от корней волос до лодыжек. Ему казалось, пот сочится даже с его худых длинных пальцев. Хотелось посмотреть на руки, но страх убил в нем всю силу.