Долгий путь к себе
Шрифт:
Невольно улыбнулся Алексей Михайлович, глазами улыбнулся, а брови, смутясь от хороших многих похвал, чуть принахмурил. Дьяк, понимая, что государь слушает сие место с особым вниманием, замолчал на мгновение, набрал воздуха в грудь и продолжал чтение с радостью на лице:
— «А ныне Бог подаровал ему, великому государю нашему, его царскому величеству, сына, а нам всем государя благоверного царевича и великого князя Дмитрия Алексеевича, и нам всем, его царского величества подданным, радость и веселие велие».
Все слова были лестные, но несправедливыми
Пани Мыльская не смогла бы ответить, сколько дней прожила она без пищи. Однажды она поняла, что никто к ней не придет поделиться последним куском, потому что последнего куска уже ни у кого не было. Шатаясь от слабости, она натаскала в землянку кизяка и хворосту, чтобы потом не тратить сил, истопила печь и залегла в постель.
Обозу, ушедшему к русским, давно пора было бы вернуться, но то ли казаки побиты лихими людьми, то ли их распутица держит. Весна случилась ранняя. Вся надежда была на этот обоз.
— Придут! — говорила себе пани Мыльская, очнувшись из забытья.
Сны ей снились яркие. Всё праздники. С музыкой, с мазуркой.
Свернувшись калачиком, маленькая старушка лежала, греясь у печи, и казалась себе котенком. Она подумала, что надо бы сходить за водой. Вода у нее кончилась. Сходить за водой и сварить какую-нибудь кожу. Бросить в котел нечто кожаное и варить… Она упрекнула себя, что раньше не додумалась до такой простой истины.
— Воды у нас много! — напомнила она себе и тотчас увидала серый поток, сплошь закрывший землю.
«Потоп, что ли?» — подумала она, ничуть не встревожась.
Увидала себя в этой воде. Она была кленовым высохшим листом. Лист крутился над воронками, но был слишком легок, чтобы утонуть.
— Нет, я буду жить! — сказала пани Мыльская. — Ради Павла…
Она и впрямь поднялась с пола, взяла ведро и, ловя ногами ходуном ходящий пол, пробралась к двери и толкнула ее.
Розовый, как степная мальва, вечер стоял над Горобцами. Влажные ветерки стрижами реяли над крышами хат, распрядали на нити кудели печных дымов, и дымы эти пахли теплым хлебом. Ведро выпало из рук пани Мыльской, небо перевернулось, но она усилием воли отсрочила миг беспамятства и увидала-таки: лошади во дворах — пришел обоз.
Опять ее выхаживала Кума. Как с малым дитем нянчилась, а когда пани Мыльская окрепла и начала подниматься и ходить по хате, Кума вдруг стала выказывать власть: не пускала пани на улицу, да и только.
— Рано тебе, — говорила, — застудишься, опять сляжешь.
Пани Мыльская покорилась. Как знать, что там в мире? Может, Кума от смерти ее оберегает. Казаки на расправу скорые.
Но однажды Кума принесла пани из ее землянки лучшее из дареных платьев и велела одеться.
Пани Мыльская умылась, оделась, причесалась. Она видела, что Кума сияет, и сама заразилась надеждой: уж не Павел ли объявился?
Они вышли из хаты на весеннее зеленое диво. Пошли за дворы. И увидела пани на пригорке новый, сверкающий белыми бревнами
Пани Мыльская, опираясь на руку Кумы, поднялась на пригорок. Люди сказали ей:
— Здравствуй, пани!
Она поклонилась им:
— Здравствуйте!
И тут случилось долгое молчание. Выручил старик Квач. Поддернув атласные, как огонь, шаровары, он выступил перед пани, снял с головенки своей шапку да и кинул наземь, себе под ноги.
— А принимай-ка, пани, дом от людей! Живи, будь ласкова!
Всякое было в жизни пани Мыльской. Сама немало добра переделала людям, но тут подкосились ноги.
— Господи, мне ведь и угощения не на что поставить!
— Все уже готово, — успокоили ее и повели в дом, где и стол стоял, и на столе стояло.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Король Ян Казимир застыл у окна в кабинете прежних польских королей, в Вавеле. Он приехал в Краков для встречи с легатом римского папы. Папа Иннокентий X (Джованни Баттиста Памфили), семидесятипятилетний старец, подпавший под влияние корыстолюбивой невестки Олимпии Майдалькони, посчитал бунт Хмельницкого удобным моментом для уничтожения силой оружия православия на Украине. А может быть, так считала синьора Олимпия, которая просторы Малороссии издали принимала за роскошное, оставленное без призору золотое руно.
На сегодня была назначена тайная беседа с сенаторами. Думал король, но придумать нечто значительное, меняющее весь ход событий, был не в состоянии.
«Убить его, вот и все!» Это относилось к Хмельницкому.
Вспомнил, как он ехал с казаком в одной карете. О чем тогда шел разговор? Ах да! Будущий гетман сказал дельное: «Вольности шляхты когда-нибудь обернутся против нее самой». А потом рассказал о Вырии.
— Да, все они — сказочники. А в сказках все просто.
Ян Казимир отошел от окна, сел в кресло. Давая себе отдых, вспомнил прелестную мадам Гебриан.
— Ах эти француженки!
Адам Кисель, бледный после перенесенной болезни, усохший лицом и телом, красноречиво, но без лишнего словоблудия, рассказал о пережитом во время поездки в стан Хмельницкого и о тех, безнадежных почти, усилиях всех членов посольства, которые, однако, привели к желаемому результату: перемирие добыто.
— Можно ли верить Хмельницкому? — спросил примас.
— Хмельницкий сам, и неоднократно, говорил нам, что ему надо навести порядок в собственном доме.
— Так, может, гетману как раз удобнее махнуть рукой на устройство мира, которое всегда непросто, и послать своих дейнек в пекло, которое им по сердцу? — высказался канцлер Оссолинский.
— Весенняя распутица все равно стоит поперек пути разбойничьих планов, — сказал Адам Кисель. — К тому же пан Хмельницкий настойчиво ищет новых союзников.
— Ищет, но не без разбора, — сказал Оссолинский. — От союза с Венгрией он уклонился.
— Зато пытается вовлечь в войну московского царя, — сказал Смяровский.