Долгий путь к себе
Шрифт:
— Постой! Поговорить мне с тобой надо!
— Поговори! — разрешил Тимошка и, обратясь к попам, попросил их всех выйти из церкви. Послу сказал: — Верно, я не царя Василия сын, а его дочери. В Смуту ее казаки взяли, а потом она за моим отцом была.
Унковский сердито потряс бородой:
— У государя царя Василия Ивановича всея Русии детей не бывало!
— Мой отец был наместником Перми, Оквода и Усть-Выми!
— Это когда же?
— При царе Михаиле Федоровиче.
— При государе царе и великом князе Михаиле Федоровиче всея Руссии никто нигде при его государевой державе в наместниках не бывал! — осадил
Тимошка вдруг перекрестился, глядя на образ:
— Еду! Крест мне поцелуешь на том, что в дороге меня не уморишь и что в Москве меня не казнят?
— Эти речи непристойные! — вскричал Унковский. — Мы одному государю крест целуем.
10 октября 1650 года в Чигирин воротился из похода Хмельницкий. И каково же было удивление посла, когда он узнал: на пир к гетману не его — слугу великого государя позвали, но вора, Тимошку проклятого.
Через три дня приехали в Чигирин послы молдавского господаря говорить о свадьбе между Тимошем и Роксандой.
На тот обед московский посол был зван и увидал на том государском обеде — опять-таки Тимошку. Сидел вор за столом, как свой, близкий гетману человек.
На первой же встрече Унковский потребовал у гетмана, чтоб тот выдал ему — государева ворога.
— На то нужно решение войскового круга, — ответил Хмельницкий. — У нас, как на Дону, — кто откуда ни придет, выдачи нет!
Искал Унковский людей, чтоб отравили Тимошку или зарезали — не нашел.
А потом Тимошка вдруг исчез. Да только ненадолго. В Ревеле объявился, восставшим псковичам войско свое в помощь предложил. Псковичи с изменником разговаривать не пожелали.
Он снова исчез и вынырнул при дворе шведской королевы Христины.
В декабре 1650 года в Варшаве собрался сейм. Войны в стране не было, но миром такой мир тоже назвать было нельзя. Крестьяне резали панов, паны вешали крестьян. Гетман искал помощи в Москве и Истамбуле. Хан был готов ограбить и Москву, и Польшу. Мир нужен был всем, только вот не знали, какая дорога к нему ближе — через терпение или все-таки через войну.
Хмельницкий прислал на сейм трех полковников: Маркевича, Гурского и Дорошенко. Казаки приехали говорить о мире, но с четырьмя условиями: уничтожить унию, утвердить Зборовский договор, отказаться от притеснений народа и в заложники по всем этим статьям дать Вишневецкого, Конецпольского, Любомирского и Калиновского. Им жить на Украине, но без дворни.
Адам Кисель выступил на сейме с мудрой и красивой речью, доказывая, что унию действительно следует уничтожить.
Новый канцлер Лещинский говорил сразу после Киселя.
— Как козел не станет бараном, так и схизматик не будет искренним защитником католиков и шляхетских вольностей, будучи одной веры с бунтовщиками-хлопами! — Это канцлер отвесил в сторону Киселя, а потом и в сторону казачих послов: — Все глупое хлопство до того нынче распоясалось, что не позволяет шляхте верить так, как ей повелевает дух святой, а позволяет верить, как предписывает пьяная сумасшедшая голова Хмельницкого. Вот какой появился доктор чертовской академии! Хлоп, недавно выпущенный на
В гуле одобрения потонула речь нового канцлера.
«Они хотят войны», — думал король, слушая неистовые крики.
Сейм решил увеличить кварцяное войско до тридцати четырех тысяч воинов, литовское — до восемнадцати.
24 декабря сейм проголосовал за войну.
Ян Казимир, однако, даровал трем казачьим полковникам — послам Хмельницкого — шляхетское звание.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
БЕРЕСТЕЧКО
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Даже снег в Горобцах пирогами пропах!
Мороз осадил село со всех боков. Все было в инее: колодезные журавли, дымовые трубы, прутики новых садов, воробьи и вороны. Даже воздух, покачиваясь на ветру, сиял на солнце тяжелой серебряной парчой, взыгрывая то розовым, то голубым пламенем. Казаки и казачки заперлись по хатам, и мороз, добираясь до них, рассадил у дверей самых хватких своих ребят. Стоило двери открыться, как они ломились гурьбою в сени, замораживая кринки с молоком, ведра с водой, но, правду сказать, ломились понизу. Поверху из хат перло таким густым теплом, таким злодейски огненным духом горилки, что Морозу крутило красный нос на сторону и слеза его прошибала.
Жизнь, как дерево, отрясла старые листья да и пустила в рост новые побеги. Под Рождество парубки и дивчины снова ходили по дворам с колядками, с песнями. Незло подшучивали над добрыми людьми и делали проказы людям заносчивым. А потом пришли Святки, когда снег хрустит и сияет, когда парубки впадают в мечтательность, а дивчины в тревогу, принимаясь гадать и ворожить.
Одним словом, Горобцы готовились отпраздновать Крещение. В селе все еще радовались миру, не знали, что у поляков клич по воеводствам: посполитое рушение.
Не ведая о том, Павел Мыльский растратил талеры дворецкого пана Фирлея — купил три пары волов, три лощади для хозяйственных нужд, полдюжины коровок да дюжину овец. Селяне порешили давать своим панам на «поклон» по праздникам, но чтоб о барщине или еще о каких поборах и речи не было. Пани Мыльская и сын ее Павел не артачились, и село, принимая беглых да потерявшихся, росло и богатело. Рядом с часовенкой церковь поставили, хоть и деревянную, но большую.
Потому и ехали из соседних сел в Горобцы казаки и крестьяне, чтоб всем миром отпраздновать Крещение.
Поутру все лошади в Горобцах были запряжены в сани, санки, розвальни или оседланы. Скопом поехали к церкви слушать молебен. Это называлось ехать на Офань. От церкви покатили к реке.
На середине реки стоял, пламенел на солнце ледяной рубиновый крест. Чтоб цвет был, лед поливали свекольным квасом.
Полюбовавшись сверху на диво, тронулись на выгон. Отсюда была пробита санная дорога через поле, к лесу, от леса по гряде, там санный путь обрывался, и на выгон надо было скакать полем, без дороги.