Долгое-долгое детство
Шрифт:
Поначалу наша улица Серее на красоту да пригожесть Ак-Йондоз наглядеться не могла, потом трудолюбию, сноровке в работе, ее радушию и приветливости дивились. Говорили, что если Галлямова сноха нить спрядет или холста наткет - шелку не уступят; лапши нарежет - струны тоньше. А платье наденешь, ею сшитое, посмеивались бабы, будто молодой кожей обтянулась, - так удобно и ловко. Раньше, чтобы Галлямову пегую корову подоить, все четыре ноги ей связывали. А теперь она, как из стада вернется, за снохой по пятам ходит. Это мы сами каждый вечер видим. Даже норовистая Галлямова кобыла божью благодать приняла. Поехали однажды в лес по дрова, взяла
Я еще не знал тогда, что есть такие женщины: птицу на ладонь посадит - птица запоет, на бутон дунет - цветок раскроется. Первой из них и была Ак-Йондоз. Минлекай-енге, мать Шагидуллы, каждый раз говорила: "Эта Ак-Йондоз только по улице пройдет - улица краше становится. Тьфу, тьфу, тьфу! Как бы мой темный глаз ее не сглазил!"
Старик Галлям - человек замкнутый, с соседями не больно знается, живет особняком. С их двора сор на дорогу не ссыпают, секреты не разлетаются. У Минлекай-енге стоит облезлой курице два куста картошки разрыть, вся наша улица полные о том сведения получает. У этих же, хоть лошадь падет, звука не услышишь. Как там, в этом доме, Ак-Йондоз живет, это миру неведомо.
С того дня, как вошла в дом сноха, прошло торопливое лето, пожелтела, отгрустила осень, большая непочатая зима началась и кончилась, побежала по оврагам талая вода. Вот сколько времени гармонь Марагима голоса не подавала, будто совсем языка лишилась. Сначала люди только удивлялись, а потом пришла смутная обида: вот была привычная утеха - и даже ее отняли. Как же так? Из месяца в месяц, из года в год, если не каждый день, то каждую неделю слушал аул грустные напевы Марагима и печалился. Вдруг - отрезало будто... Говорят, неспроста это. Видно, бедная душа Марагима совсем заблудилась; кого искала найти отчаялась. Душа надежды лишилась, гармонь - языка. Наверное, так. А может, и не так все это.
Была у меня в детстве одна скверная привычка. Нырну с вечера с головой под одеяло, притворюсь, что сплю, и слушаю, о чем взрослые говорят. Для убедительности даже посапываю время от времени. Ни дать ни взять - соглядатай! Тьфу, нечисть! Как вспомню, и сейчас уши горят. Но и это, собственно, не первое мое пакостничество. Первое еще раньше, лет четырех-пяти было.
Повадился я как-то к соседям нашим, к Каюп-агаю, ходить. Они от нас через дорогу наискосок живут. Что ни день - там торчу. Есть у них две дочери, на выданье девицы - Зайнап и Ямиля. Усядутся они, одна на крыльце, другая перед клетью, и весь день через двор переругиваются.
В один день Зайнап меня к себе зазовет, даст какую-нибудь безделицу, вроде пуговицы, и учит меня всяким словам, чтобы я ими Ямилю обругал. Она мне на ухо шепчет, а я вслед за ней горло деру:
– Ты с горбатым Хабутдином в обнимку лежала! Тебя слюнявый Ханса целовал! Сладко было с криворотым Хансой целоваться? Ты вдобавок Габбасу-дурачку любовное письмо писала! Стыд! Срам! Позор! Чем письма писать, ты лучше своему Габбасу штаны сшей! А то он круглый год
– так мы обличаем Ямилю во всех ее немыслимых грехах, покуда та не расплачется.
На другой день уже Ямиля подряжает меня. Сунет мне пустой спичечный коробок, и я перебираюсь к клети. Со вчерашним рвением, но теперь уже со слов Ямили, я обличаю Зайнап:
– Ты воровка! Мыло украла! Гребешок украла! Ты веру продала! Ты уразу (пост) не держишь, тайком жрешь! Ты врунья! Поэтому тебя никто не любит! Даже Габбас-дурачок на тебя не посмотрит! Думаешь, своим кривым носом, крюком своим, жениха подцепишь? Недотыкомка! Упырь! Банная кикимора!
Когда дело до кривого носа доходит, Зайнап бежит к Ями-ле и вцепляется ей в волосы. Здесь уже считается, что на сегодня я свою работу выполнил.
Так изо дня в день, переходя из рук в руки, делал я свое постыдное дело.
А потом всю жизнь забыть не мог. Как вспомню, вздрагиваю. Вот так в дурном сне вздрогнешь и проснешься. Потом думаешь: "Ладно, хоть только сон". Я тоже порой говорю себе: "Давно это было, ты даже сна от яви еще не отличал". А забыть не могу. Значит, на всю жизнь урок. Распознанная ошибка, даже прегрешение, если за них расплатился, со временем становятся твоими советчиками, требовательными друзьями. А нераспознанные или сокрытые так и остаются врагами. Я всегда старался помнить об этом. Коли сегодня голосом Зайнап кричать, завтра - голосом Ямили, то и совсем без голоса останешься.
...Я уже давно под одеялом лежу. В избе только две мои матери. Старшая Мать летает что-то, Младшая Мать отскребывает дно казана.
– Слышала, толки всякие по аулу ходят, - сказала Младшая Мать, про Марагима и Ак-Йондоз.
– Все толки слушать - голову себе дурить... Брось, Ва-зифа! отрезала Старшая Мать.
Но Младшая Мать не утерпела, что знала, в себе не удержала:
– Крепко друг друга полюбили, говорят, как Тахир и
Зухра...
Старшая Мать вздохнула. Потом тихо промолвила:
– На любви греха нет. Вот баловство без любви - грех... Если бы ты за нашего без любви пошла, не знаю, как бы мы с тобой ужились: мир широк, да на двоих тесен бывает... Любовь все оправдывает, все прощает...
– И грех свой, и благость свою каждый сам несет Разве я их виню? сказала Младшая Мать.
– Оказывается, Марагим и Ак-Йондоз уже давно друг друга знают. Еще в тот год встретились, когда наши в верховья Демы на жатву нанимались. Поэтому Ак-Йондоз за Хамзу и согласилась выйти. Она, говорят, так и сказала: "Не то что за Хамзу, в ад прямиком пойду, лишь бы раз еще Марагима увидеть". Или подумала так.
– Когда бы господу столько знать, сколько иные знают... усмехнулась Старшая Мать.
– На беду, люди больше положенного знают, еще больше того болтают.
– Да и Марагиму уже под тридцать, наверное, - сказала Младшая Мать, якобы завершая разговор.
– Так ведь любовь к стадам и годам не приценивается. Ты и сама это знаешь, Вазифа.
Младшая Мать на двадцать лет моложе моего отца. Кажется, Старшая Мать на это намекнула. Нет, не со зла, так просто, к слову пришлось...
Вот какой секрет я из-под одеяла выведал! Что такое любовь, я уже знаю, на себе испытал. В прошлом году мы с девочкой, с которой на одной парте сидели (имени не скажу), до половины зимы страстью горели, письмами обменивались. Каждый вечер до самой ночи я ей длинные-длинные письма писал. Песни даже вставлял: