Долгое-долгое детство
Шрифт:
Для тебя гармонь играла.
Серебро-кольцо сверкало. Хоть утопишься - достану Со дна озера Байкала!
Наши нарадоваться не могут: "Видно, Пупок по школе крепко скучал, вон как за грамоту взялся. Каким прилежным ребенком оказался! Спины не разгибает, уроки учит!" Старшая Мать иной раз от других отдельно меня чем повкусней угошает. "Ты грамоту постигаешь, тебе надо вкусно есть. Память окрепнет, голова еще лучше работать будет".
Но очень скоро настал мой черный день.
В одно утро (мы письмами утром, перед уроками, обменивались), в одно проклятое утро эта девочка вместо письма вручила мне завернутый в бумагу уголек. Это значило, что перегорела наша любовь, вся вышла, в уголек превратилась. Все
Придя из школы, я положил голову в теплые ладони Старшей Матери и тихо заплакал.
– Чему плачешь, синнай?
– спросила она. Я не ответил. Хорошо, хоть ее теплые руки есть, можно положить голову и поплакать. Только по щеке провела - и все мои мучения сняла.
Много раз потом бесприютная голова будет искать пристанища, чтобы избыть тоску... Но Старшая Мать волшебными своими руками уже прикроет тихонько за собой дверь этой жизни и уйдет навсегда...
Так что каково им, Марагиму и Ак-Йондоз, я по себе знаю. Только похоже, что все это пустыми слухами оказалось. Неделя прошла с разговора моих матерей, месяц прошел, но улица о них молчала. На нашем Верхнем конце только повод дай, даже не повод, зацепку малую, - все косточки перемоют, высмеют да осрамят. "Жена того-то мужу той-то подмигнула... Такой-то сват такую-то сватью чуть было не соблазнил... А тот, веселый человек, вон к той вдове в окно царапался..." Женщины у сепаратора, мужики в караульной избе, девушки, когда по воду идут, этими сплетнями рты себе полощут. А острословы, вроде Асхата, и песенку позабористей сочинят.
Один джигит на вечерних игрищах, когда в пляс пошел, про того незадачливого свата песню спел:
Бирюзовым перстеньком Сватья поманила. Под ракиту завлекла, А прийти забыла.
Надевает сватья шаль, Кайму золотую. Попадется, не дай бог, - Сразу расцелую.
А уж если на женщине или девушке и впрямь грех нешуточный или подозрения в том основательные, у тех раньше, говорят, ворота дегтем мазали, лошадям хвост и гривы подрезали. Теперь уже вроде такого нет. Но стоит кому-то разок в чужих глазах осрамиться да за чей-то язык зацепиться - просто не вырвется. Жерновами перемелют да ситом просеют.
Марагима же и Ак-Йондоз ни ветры, ни наветы не касались. Знать, кто-то шепнул Младшей Матери свою досужую выдумку, шепнул да затих. Ладно, так оно и лучше, забудем...
Но они сами не дали забыть.
Бывает так: глазами увидишь и своим глазам не веришь. Стоишь и маешься. Я тоже, когда увидел, растерялся поначалу, глазам и ушам своим не поверил.
Нечаянным очевидцем же я оказался по милости нашего бродяги бычка-двухлетки. В тот вечер он опять со стадом не вернулся. В поисках бычка мы, мужчины нашего дома, разбрелись по разным концам луга, где пасется аульское стадо. Уже сумерки давно пали, уже в ночь сгустились, когда я, усталый, приплелся к Девичьей Горе. В самый раз было выкурить табак, щепотку которого я днем у брата Муртазы стянул. Я уселся под одиноким дубом на склоне, достал бумагу и скрутил самокрутку. А спичек не нашел. Поискал-поискал, нет. Выронил где-то. Знать, ворованное мне впрок не пошло.
Только я собрался встать, как что-то большое, странное показалось на склоне горы. Человек - не человек, зверь - не зверь. Что-то непонятное, страшное. Оно медленно поднималось ко мне. У меня душа в пятки юркнула. Вот-вот совсем выскочит. От моего сердечного стука дерево вздрагивает. Чудище уже разглядеть можно. Две головы у него, две ноги, а рук то ли четыре, то ли шесть, и не сосчитать. На дерево залезть, что ли? Нет, от такого гифрита и на дереве не спасешься. Ну что будет, то будет, шевелиться нельзя. Думал, бычка-двухлетку ищу, вышло смерть свою. Тот не нашелся, так эта сама меня нашла. Завтра утром встанут ото сна и всем домом, всей семьей будут по мне слезы лить. И та девочка об угольке своем горько пожалеет. Я крепко зажмурился, и перед моими глазами прошли ворота нашего кладбища, месяц на мечети, только что вырытая могила.
– Любишь?
– мужским голосом спросила одна голова гифрита.
– Люблю... люблю...
– ответила нежным женским голосом другая голова.
– Очень-очень?
– допытывалась первая.
– Если бы не очень-очень, как бы я ради этой щепотки счастья такую ношу страданий несла? Все равно не каюсь. Я свой золотничок счастья, который вот здесь, у тебя на груди, на золотые горы не променяю.
И тут - "чьють!" - какая-то птица пропела. Спросонок, наверное, кошмар какой-нибудь приснился.
– Хочешь, возьму тебя и высоко, вон на ту белую звезду, подниму? сказал мужской голос.
– На твою звезду...
И вправду, высоко в небе сияла белая звезда. Она вздрагивала, будто тянулась к земле. Вот сейчас оторвется от неба и слетит на Девичью Гору. Я уже немного успокоился. От такого гифрита мне урона не будет, у него своя печаль.
– Мне с тобой и на земле хорошо. Что мы на этой звезде оставили? Я и так свое имя не люблю. Только тебя люблю.
Опять та птица, угомону ей нет, на сей раз дважды пропела: "Чьютьчуть!"
– Душа всю жизнь томилась, тебя искала.
– Кто ищет - найдет, любимую обоймет, - пропела женщина. И та птица тоже, вслед за ней, свою песню повторила: "Чьють-чуть!"
– Ты смеешься, Ак-Йондоз, а я вот все время в тоске, - пожаловался мужчина.
– Говорю же, когда я с тобой, нет для меня ни горя, ни страха. Они там, в другом месте.
Богатырь Марагим, неся Ак-Йондоз, как малого ребенка, на руках, прошел рядом со мной. Меня они не заметили. Я смотрел, как они уходили вверх, и в ту ночь впервые догадался, почему взор влюбленных не в травяную тлю упирается, а в небо к беркуту рвется. Сам почувствовал, отчего они на высоту, на вершины гор стремятся. И словами этого не расскажешь, не объяснишь.
Затихли шаги, и пустой, неуютной стала ночь, весь звездный мир потускнел над головой. Сам я здесь стою, а душа моя за ними увязалась. Красивые их голоса, речи зачаровали меня. Только не понравилось, что Марагим Ак-Йондоз, как ребенка, на руках носит. Крепко не понравилось. Та тоже - своих ног будто нет.
Через сорок три года в горах Чехии на закате солнца я опять будто их увидел... Марагимовой стати молодой парень нес на вытянутых руках любимую и бегом, без тропок и дорог поднимался по крутому склону. А сам смеется. Мне понравилось это. Очень понравилось. "Молодец, джигит, молодец", - сказал я про себя. В это время мы с Раузой, взявшись под руки, по извилистой тропинке осторожно спускались вниз. "Молодец, джигит!" - повторил я и оглянулся еще раз. К поздней моей досаде, никого я вот так на руках в гору не возносил. Сейчас-то с радостью бы понес - да уже не под силу. А если бы даже и под силу - уже не под стать, люди смеяться будут. В гору, оказывается, тоже в свое время, когда положено, всходить надо... Еще раз оглядываюсь я, всматриваюсь в давнюю даль - на сорок три года назад, и говорю: "Молодец, Марагим, молодец!"
Прошли мимо Марагим и Ак-Йондоз, и будто разошлась немного ночная тьма. Казалось, там, где они идут, страхи разбегаются, сомнения в траву уползают. Я шагнул было вслед за ними, но опомнился и медленно побрел домой. Вскоре я зачем-то снял фуражку. Что-то упало и прогремело по камням. Это был коробок со спичками. Видно, спрятал я его в фуражку и забыл.
...Сейчас я думаю: если бы этот коробок сразу нашелся, то какую большую радость тех двоих спугнула бы, какую великую тайну осветила одна неосторожно чиркнутая спичка.