Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье-бытье как джентльмена удачи и врага человечества
Шрифт:
Чтобы Элайза и Деваль были сводными братом и сестрой? Они же ни капли друг на друга не похожи!
— Ну и ну! — только и выговорил я.
— Ага, ты тоже так считаешь? — откликнулся Ингленд. — Данн — безупречно честный человек, однако за ним водятся некоторые странности. Впрочем, у кого их нет?
В это самое мгновение на палубе появился Данн. Он встал у фальшборта и вперился в темноту. Ингленд предостерегающе посмотрел на меня.
— Всё в порядке, Эдвард, — не оборачиваясь, произнёс Данн. — Мне надо было самому всё рассказать. Скорее всего, я просто стыдился.
— Стыдился? — переспросил я. — Чего?
— Того, что выхожу в море с никудышным матросом. Он
Возьми его назад, подумал я, всего делов-то… И прикусил язык.
— Однако, — продолжал Данн, — я не обещал раскрыть Элайзе тайну её происхождения, так что моя дочь пребывает в неведении. Деваль, соответственно, тоже. Прошу вас запомнить это, господа. Хотя тебе, Эдвард, я могу и не напоминать. Ты прав, у каждого из нас свои странности и слабости. Моя слабость — Элайза. Просто чтоб ты знал, Джон.
— Я очень стараюсь, — ответил я.
— Элайза должна быть счастлива, — произнёс Данн голосом, которому мог бы позавидовать капитан Уилкинсон.
Повернувшись на каблуках, он вернулся в койку, где ему и положено было находиться, поскольку вахта была не его.
— Мне, видимо, никогда не понять людей, — чуть погодя тихо сказал Ингленд. — Во всяком случае, родителей. Знаешь, почему меня назвали Инглендом? Чтобы я не забывал про Англию, угнетателя моей родины. Чтобы я всегда бунтовал и сражался с англичанами — если понадобится, даже голыми руками. Можешь себе вообразить?
Ингленд умолк.
— Мне ясно одно, — продолжил он после некоторого размышления. — Как мне ни нравится Данн, я не желал бы себе стать его зятем.
И мне подумалось, что в его словах есть доля истины, — совершенно независимо от моего мнения об Элайзе и вольной жизни контрабандистов на море, которая во всём прочем казалась весьма приятной и подходящей для человека моего склада.
— Ну почему всё должно быть так чертовски запутанно? — с досадой вскричал я. — Казалось бы, у нас сейчас не жизнь, а малина. Её портит только этот Деваль, который ещё, видите ли, недоволен, потому что я по всем статьям лучше него. А теперь, выходит, его надо терпеть. Даже за борт этого гада не кинешь.
— Не огорчайся! — радостно посоветовал Ингленд. — Могло быть куда хуже.
— Ты хочешь сказать, у каждой медали по меньшей мере два стороны?
— Вот именно.
В любом случае, мне нужно было о многом раскинуть мозгами. Но я не собирался падать духом и тем более отказываться от Элайзы, если только она даст мне быть самим собой. Меня волновал один-единственный вопрос: какой меркой Данн измеряет её счастье? В чём оно должно заключаться? Чтобы она плакала не чаще раза в месяц? Чтобы почти всё время была в хорошем настроении? Чтобы болтала, как это у неё заведено, не закрывая рта — кстати, не давая выговорить слова мне? Может, по мнению Данна, Элайза грустит оттого, что, как она выразилась, я слишком туп, чтобы понимать некоторые вещи? Уж не хочет ли Данн вменить мне это в вину? К так далее и тому подобное… пока я не сдался, утомившись задавать себе вопросы, на которые не мог ответить — во всяком случае, по-честному.
Зато мне было начхать на вечное недовольство Деваля. Теперь, когда стало ясно, что не только его присутствия на судне не избежать, но и ничего хорошего от этого ждать не приходится, я даже изображал особое дружелюбие по отношению к нему, причём преуспел в этом свыше всякой меры. На рейде под гранитными стенами Сен-Мало более близких друзей было уже не сыскать. Деваль проявлял верность собаки и готов был лизать мне задницу — если б я только попросил, чего я, разумеется, не делал. Мне и без того хватало забот.
У Данна были в Сен-Мало дела с богатыми судовщиками, снаряжавшими корабли для самых разных нужд, от промысла трески и корсарского разбоя до завоевательных походов и обыкновенной торговли. Дабы его не облапошили, на что эти продувные бестии были горазды, он взял с собой Элайзу. Ингленд предложил сойти на берег и остальным членам команды: дескать, мы все трое заслужили свободный вечер. Как он выразился, «без капитанов и женщин».
И вот трое моряков в самом весёлом расположении духа двинулись среди собратьев по рю де-ла-Суаф, сиречь улице Жажды, на которой сменяли друг друга рестораны, таверны, пивные, кабаки и прочие питейные заведения. Мы перебирались от бара к бару, пробуя самые невероятные напитки всех цветов радуги, мы смеялись и сквернословили, кричали и орали, горланили непотребные матросские песни, травили байки обо всех чудаках, с которыми сталкивались на суше и на море, хвастались удалью, проявленной в шторм на реях или при избытке чувств в борделях, мы хлопали по заду служительниц, получая в ответ звонкие оплеухи, мы напросились на ссору с четырьмя опухшими от пьянства голландцами, которые весомо напомнили нам, что мы ещё живы, и в конечном счёте, усталые, осоловевшие и косые в буквальном и переносном смыслах, мы зависли над кружками противного тёплого пива в заведении под названием «Бар свободы». Силы наши совершенно истощились, и, как это принято у матросни, находящейся при последнем издыхании, пришла пора плаксивости, тоски по дому, жалости к самим себе и мыслей о том, почему всё в жизни обернулось не так, как было задумано.
Даже Ингленд, который долго не проявлял склонности к чему-либо подобному, принялся копаться в самых печальных уголках своей довольно-таки простецкой души.
— Разрази меня гром! — говорил он. — Мне ни в коем случае нельзя было выходить в море. Шкурой чувствую, это плохо кончится. Надо было, чёрт подери, остаться на суше. Взять себе кусок земли…
— И погрязнуть в коровьем дерьме и навозе? — рявкнул на него я. — Неужели так было бы лучше?
Деваль понёс какую-то чушь про свою любимую, незабвенную матушку, которая, по его словам, умерла ещё до его рождения, про самого себя, который ни на что не годен, про тех, кто, без всякой видимой причины, смотрит на него свысока.
— Ты живёшь, — сказал ему я. — В этом вся беда.
— Не понимаю, — пробормотал он.
— Глядя на тебя, люди как бы видят в зеркале собственное отражение. Ясно, что оно им не нравится.
— Неужели правда? — переспросил Деваль, чуть ли не просияв от радости, что нашлось объяснение его несчастности.
— А ты, — продолжил он, — ты тоже видишь во мне себя?
— Избави Бог. Я бы повесился на первом попавшемся дереве.
Тут Деваль преклонил свою сальную голову к моему плечу и, всплакнув, этакий великовозрастный детина, произнёс:
— Я хочу быть твоим другом, Джон.
— Деваль, — отозвался я, — ты можешь быть кем угодно, я совершенно не против, только, пожалуйста, не впутывай в это дело меня.
Потом мы, запинаясь, заговариваясь и буйствуя, покинули «Бар свободы», считая себя по пьяни и своему хотению неразлучными друзьями. Но, когда на следующее утро мы проснулись с глазами навыкате, я твёрдо усвоил ещё одну истину: пить, чтобы забыться, мне бесполезно (если я рассчитывал на это). Как я уже говорил, ничто не входило у меня в одно ухо, чтобы выйти из другого. И это свойство осталось у меня на всю жизнь. Если другие топили свои горести в вине, то я запоминал их — не только свои, но и чужие.