Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье-бытье как джентльмена удачи и врага человечества
Шрифт:
Новость о том, что французы и впрямь отпускают на свободу работающих по контракту, решила исход дела. Я нашёл одного вербовщика и предложил заплатить ему пятьдесят ливров, если в день выхода из порта «Святого Петра» у него на борту окажутся подписавшие контракт для работы в колониях Ингленд с Девалем.
Как уж он обеспечил это, я не интересовался, только, когда ясным летним днём паруса «Святого Петра» надул восточный ветер, оба находились на этом корабле. Я видел, что они стояли у борта и высматривали на «Дейне» меня, которого они по-прежнему считали хорошим товарищем, коим я под соответствующее настроение и был. Получая свои монеты, вербовщик утверждал, что Ингленд и Деваль даже не заподозрили, кто подсуропил им многообещающее будущее в стране с замечательным климатом и бесподобными возможностями разбогатеть. Они легковерно дали себя обмануть изрядной дозой коньяка и ликёра, а также рукопожатием, которым они обменялись с подручным вербовщика. Всё как обычно. Ну-с, подумал я, от Деваля с Инглендом я
Спустя несколько дней я продал «Дейну» и вернул свои пятьдесят ливров, составлявших весь мой капитал, после чего всерьёз задумался о собственной судьбе и о том, на какие я могу пойти авантюры. Остаться в Сен-Мало, при тех связях и обмене новостями, которые возобновились после заключения мира между Ирландией, Англией и Францией, я не мог. Судя по разговорам в барах и тавернах, человеку моего склада подошла бы для поисков счастья Вест-Индия. Спустя несколько месяцев я нанялся на ошвартовавшееся в порту судно под датским флагом, которое направлялось именно туда. Капитаном оказался англичанин, к тому же бывший военный моряк, который до сих пор считал, что служит во флоте. А корабль со звучным именем «Беззаботный» действительно шёл в Вест-Индию. Но сначала он должен был зайти в Гвинею и купить там рабов, о чём я, конечно, не знал, когда в год 1714-й от Рождества Христова поднимался на борт со своим скарбом ценностью в сто ливров, собираясь в третий раз начать новую — вольную — жизнь на океанских просторах.
13
Сегодня утром, когда солнечный диск выплыл из-за горизонта, небо окрасилось в рубиновый цвет, однако радоваться этому, при всём великолепии зрелища, не стоило. Красное небо предвещает дождь; а свинцово-серые тучи, которые прячутся за горами в западной стороне, скоро превратят сверкающую морскую гладь в колышащуюся серую магму.
Первой моей мыслью было продолжить с того места, где я остановился, но потом я задумался, не глупо ли поступал до сих пор, описывая свою жизнь строго в хронологической — едва ли не выверенной по хронометру — последовательности. Уж не вообразил ли я, будто единственная правдивая история моей жизни состоит в перебирании подряд всех воспоминаний, носящихся по воле ветров у меня в голове? Может, эта моя повесть скорее должна стать перечнем драматических событий, в котором одно вытекает из другого: сначала нога, потом Деваль и, возможно, Эдвард Ингленд, последний из которых может привести меня к воспоминаниям о покойном Плантейне, а тот, в свою очередь, к Дефо и так далее до бесконечности, пока я не истощу всю жизнь? Но я умудрился начать со своего рождения (о чём, право слово, вообще не стоило упоминать), а там пошло-поехало. Глупо, а? Может быть, но думаю, меня отчасти вело и любопытство, с которым, бывает, слушаешь хорошую историю на баке. Как же такое могло случиться? — удивляюсь я сам себе и в то же время начинаю понимать, что другая история, полная хаотичных и внезапных, как удар молний, озарений воспоминаниями, тоже не подлежит записи. Она ведь ничуть не правдивее той, первой, которая открывается рождением или чем-нибудь в этом роде, поскольку у меня в голове сосуществуют обе жизни. Иными словами, я понятия не имею, в чём заключается жизненная правда.
А не помог бы мне разобраться в этом Дефо, который обратился к сочинительству вместо того, чтобы жить? Едва ли. Конечно, он заставил других поверить ему, однако знал ли он сам, кто он такой, если для развязывания себе рук пользовался сотнями псевдонимов? Кроме сего прочего, это входило в его ремесло — пускать людям пыль в глаза. Он был не только вольным художником, но ещё и тайным агентом. Что может быть лучше? Можно ли требовать от жизни большего? Я хочу сказать, господин Дефо, что мы с вами были разного поля ягоды, однако ж я не вижу ничего удивительного в том, что мы познакомились в лондонском «Кабачке ангела», где вы представляли историка пиратства, а я был редкостным экземпляром свидетеля событий.
К тому времени я уже несколько лет ходил с Инглендом по Карибскому морю и Индийскому океану. На его «Капризе» мы брали трофеи, которые чаще всего и не снились другим пиратам, причём почти всегда без боя, поскольку нас было около ста пятидесяти, а какое торговое судно с экипажем от силы в тридцать человек захочет сражаться до последней капли крови против такого врага, защищая доходы судовладельцев и собственные гроши жалованья? Тем не менее находились капитаны, которые приказывали драться для спасения их чести. Они платили за это вдвойне, теряя, во-первых, судно с грузом, а во-вторых, кровь и жизни. Спрашивается, чего ради? Ну, были ещё капитаны, которые бились исключительно за свою жизнь: эти деспоты знали, что, когда флаг будет спущен и дело дойдёт до расплаты, их не пощадят. У Эдварда Ингленда были свои странности, и если б ему позволяли решать всё по собственному хотению, многие капитаны, суперкарги [11] и священники со взятых нами на абордаж судов могли бы спастись, пусть даже ободранные, как липки. Но корабельный совет большинством голосов решал иначе (если Ингленд вообще подавал голос, чего он в последнее время не делал), и после допроса всю команду обычно ожидала казнь. Ингленд не зря говорил, что хорошо различает только одну пару понятий: жизнь и смерть.
11
Суперкарг (совр. суперкарго) — лицо, ведающее на судне приёмом и выдачей грузов; судовой приказчик.
Вот почему случилось то, что и должно было случиться. Ингленда сместили и высадили на небольшой остров, откуда он сумел добраться до Мадагаскара, чего не ожидал никто, кроме меня: я заключил пари один против всех — и выиграл. Бывший капитан нашёл приют у Плантейна и кое-как перебивался на Мадагаскаре до тех пор, пока не пришла пора окончательно спустить флаг.
После смещения Ингленда я с новообретённым попугаем ещё некоторое время ходил под началом Тейлора, хотя безо всякого желания или радости. Богатая добыча с «Кассандры» и колоссальный выкуп за вице-короля Гоа подействовали на команду развращающе. Внезапно у каждого её члена оказалось целое состояние, о котором все мечтали которым бредили и которое считали высшей целью своей жизни. И что дальше? Все точно взбесились: стали кидаться деньгами направо и налево, словно монеты жгли им руки, как пушечный фитиль и напиваться так, словно пришёл их последний час. Пиастры и драгоценности, призы и трофеи — только ими и были набиты пиратские головы, когда мы выходили в море, а теперь, когда парни получили всего вдосталь, они не знали, как с толком распорядиться и богатством, и самими собой. Жалко и стыдно было смотреть на такое.
Я же, прослышав, что Ингленд жив, хотя и дышит на ладан, пристроил свою долю в надёжное место и отправился в залив Рантер. Я пробыл у старого товарища до самой его смерти и очень старался, чтобы он встретил достойный конец, насколько это было возможно из-за попрёков, которыми Ингленд изводил себя и свою совесть, прежде чем всё-таки спустить флаг. Видимо, его раскаяние здорово разволновало меня, и некоторое время я был сам не свой. Я задумался о том, может ли такой человек, как я, изменить свой образ жизни. Чего стоит Долговязый Джон Сильвер по эту сторону могилы? Играет ли моя жизнь какую-нибудь роль в суматохе бытия? Важно ли это, что сейчас я жив, а потом умру вслед за остальными? Куда в конечном счёте ведёт широкая дорога, на которую я ступил обеими ногами, поскольку не видел для себя иной? И найдётся ли в этой жизни прибежище для человека моего склада?
Такие вопросы постоянно ворочались у меня в голове, выбивая из колеи и навевая тоску.
Снова привела меня в чувство карательная экспедиция Мэттьюза, точнее, одна мысль о том, что в Англии не поленились снарядить целую экспедицию, которой поручено было схватить и препроводить туда для последующей отправки на виселицу несчастного Плантейна, мелкого пирата, ушедшего на покой и окружившего себя сонмом шлюх самых разных племён и оттенков кожи. Почему? — спрашивая я себя, неистово орудуя тесаком для защиты нас с Плантейном. Почему надо посылать на другой конец света морских пехотинцев, заставляя их рисковать жизнью и умирать, только бы лондонская чернь полюбовалась на то, как будут вешать пирата? Неужели ближе не нашлось всякой сволоты, которую бы стоило вздёрнуть?
Я подумал, что мне не мешает приглядеться к миру и попробовать его понять, чтобы пристойно дожить остаток жизни. Я был вне закона и в опале, за мою голову была обещана награда, но я не мог взять в толк, кого мне следует остерегаться, с чем и с кем бороться. Мне необходимо было самому посмотреть, как вешают, услышать крики толпы, увидеть лицо палача, взгляды стражников… в общем, всем телом, всей своей драгоценной шкурой впитать атмосферу казни и её звуки. Я всегда отталкивал от себя виселицу, боялся одного её вида, как чумы, но не ею ли мерилась жизнь людей вроде нас с Плантейном? Я считал, это храбрость помогала мне первым врываться с тесаком на палубу неприятельского судна. Храбрость, однако, состояла в том, чтобы постоянно держать перед глазами виселицу, знать, что единственное мерило подобной жизни — смертный приговор. С висящим у тебя над головой приговором и с удавкой на шее тебе было не до сомнений или отчаяния. Ты понимал собственную цену. Так мне, во всяком случае, казалось.
В общем, я решил при первой же возможности отправиться в Лондон, посмотреть и поучиться. В Диего-Суаресе я нанялся простым матросом на бриг, шедший в Англию с грузом сахара-сырца. Помнится, я выдал себя за фламандца и назвался Зеевейком. В жизни больше не приходилось терпеть подобных мучений, ведь с моих губ не должно было сорваться ни одного членораздельного звука. Я стонал и ворчал, как дикий зверь, или хохотал, как сумасшедший, — больше я ничего не мог себе позволить. Благодаря этому плаванию я понял одну вещь: в аду, если он существует, каждый высказывается на родном языке, и только на нём. Но тогда, на бриге, я так хорошо скрывал страстное желание почесать свой хорошо подвешенный язык, что никто даже не подозревал о тысячах слов, которые скрывались у меня в нутре и рвались на свет Божий. Я, несомненно, вызывал восхищение офицеров своим знанием морского дела, своей покладистостью и трезвостью, а команда по тем же самым причинам исходила злостью. Впрочем, меня это не трогало. Да и почему должно было быть иначе? Экипаж не знал, кто я такой и чего добиваюсь.