Долина Иссы
Шрифт:
В молодости Сурконт учился в городе, читал книги Огюста Конта и Джона Стюарта Милля, о которых на берегах Иссы, кроме него, мало кто слышал. Из его рассказов о тех временах Томаш запомнил в основном описание балов, на которые мужчины надевали фраки. У деда и его приятеля фрак был на двоих, и пока один из них танцевал, другой ждал дома, а через несколько часов они менялись.
Из двух дочерей Хелена вышла замуж за местного арендатора, а Текла — за горожанина; она и была матерью Томаша. Случалось, что она приезжала в Гинье на несколько месяцев, но редко, ибо сопровождала мужа, которого носили по белу свету поиски заработка, а потом война. Для Томаша она была слишком красива, чтобы с этим можно было что — либо сделать, и, глядя на нее, он сглатывал слюнки от любви. Отца он почти не знал. Женщины вокруг него — это Поля, когда он был совсем маленьким, а затем Антонина. Полю он ощущал как белизну кожи, лен, мягкость и в дальнейшем перенес свою симпатию на страну, название которой звучало похоже: Польша. Антонина выпячивала живот в полосатом переднике. На поясе она носила связку
Томаш очень любил деда. От него приятно пахло, а седая щетина над верхней губой щекотала щеку. В маленькой комнате, где он жил, над кроватью висела гравюра, изображавшая людей, которых привязывали к столбам, а другие полуголые люди подносили к этим столбам факелы. Одним из первых упражнений Томаша в чтении были попытки сложить по слогам подпись: «Факелы Нерона». Так звали жестокого царя, но Томаш дал это имя одному из щенков, потому что взрослые, заглядывая ему в пасть, говорили, что у него черное нёбо и значит, он будет злой. Нерон вырос и не выказывал признаков злобы, зато отличался ловкостью. Он съедал сливы, упавшие с дерева, а когда не находил их, умел упираться лапами в ствол и трясти. На столе у деда лежало множество книг; на картинках в них можно было рассматривать корни, листья и цветы. Иногда дед вел Томаша в «гостиную» и открывал рояль с крышкой цвета каштана. Пальцы, как бы опухшие, сужающиеся на концах, бегали по клавишам; это движение удивляло, и удивляли сыпавшиеся капли звука.
Часто можно было видеть, как дед советуется с управляющим. Это был пан Шатыбелко, носивший бородку на две стороны, которую он разглаживал и раздвигал во время разговора. Он был маленького роста, ходил на согнутых ногах, а сапоги, чьи голенища были слишком широкими, с него сваливались. Шатыбелко курил непомерно большую трубку: ее чубук загибался вниз, чаша закрывалась металлической крышкой с дырочками. Его комната в конце здания, где размещались конюшня, каретная и людская, зеленела от кустиков герани в горшках и даже в жестяных кружках. Все стены были увешаны святыми образами, которые его жена Паулина украшала бумажными цветами. За Шатыбелко всюду семенил песик Мопсик. Когда хозяин засиживался в дедушкиной комнате, Мопсик ждал его во дворе и беспокоился, так как среди больших собак и людей нуждался в ежесекундной опеке.
Гости — за исключением таких, как Хаим или крестьяне по разным делам, — появлялись не чаще раза-двух в год. Сам хозяин их не ждал, но и не был им не рад. Однако почти каждое их появление портило настроение бабке Сурконтовой.
V
От бабки Михалины, или Миси, Томаш ни разу не получил ни одного подарка. Она не интересовалась им совершенно, зато какая это была личность! Она хлопала дверьми, всех бранила, ей не было дела до людей и до того, что они думают. Когда она злилась, то запиралась у себя на целые дни. Томаша, когда он был возле нее, охватывала радость — та самая, какую испытываешь, встретив в чаще белку или куницу. Как и они, бабушка Мися была лесным существом. На их мордочки было похоже ее лицо с большим прямым носом между щеками, которые так выдавались вперед, что еще немного — и он исчез бы между ними. Глаза — как орехи, волосы темные, гладко зачесанные; здоровье, чистота. В конце мая она начинала свои походы к реке, летом купалась по нескольку раз в день, осенью пробивала пяткой первый лед. Зимой она тоже посвящала много времени всевозможным омовениям. Не меньше заботилась она и о чистоте в доме, а точнее, лишь в той его части, которую считала своей норкой. Помимо этого никаких других потребностей у нее не было. За стол бабка с дедом и Томаш садились вместе редко, ибо Мися не признавала регулярного питания, полагая, что этого одна морока. Когда ей приходила охота, она бежала на кухню и уминала целые крынки простокваши, заедая ее солеными огурцами или холодцом с уксусом — бабка Мися обожала острое и соленое. Эта нелюбовь к ритуалу тарелок и блюд — когда приятнее забраться в угол и подъедать, чтоб никто не видел, — была следствием ее убеждения, что церемонии только понапрасну отнимают время, а также скупости. Что касается гостей, то ее раздражало, что их надо развлекать, когда нет настроения, и кормить.
Она не носила кофточек, шерстяных нижних рубашек и корсетов. Зимой ее любимым занятием было становиться возле печи, задирать юбку и греть задницу — эта поза означала, что она готова к разговору. Такой вызов приличиям очень импонировал Томашу.
Раздражение бабушки Миси, вероятно, оставалось на поверхности, а в глубине души, тайно, она покатывалась со смеху и, предоставленная самой себе, отгородившись равнодушием, должно быть, вовсю развлекалась. Томаш догадывался, что она сделана из твердого материала и что тикает в ней какая-то не требующая завода машинка, вечный двигатель, не нуждающийся во внешнем мире. Она прибегала к разным хитростям, чтобы сворачиваться внутри себя клубком.
Интересовалась она прежде всего колдовством, духами и загробной жизнью. Из книг читала только жития святых, но, по-видимому, ее не занимало их содержание, а пьянил и приводил в мечтательное состояние сам язык, звучание благочестивых фраз. Никаких нравоучений Томаш от нее никогда не слышал. По утрам (если она показывалась из своего пахнущего воском и мылом логова) они с Антониной садились и толковали сны. При вести, что кто — то увидел чёрта или где-то по соседству дом не годился для жилья, потому что в нем звенели цепи и катались бочки, ее лицо озарялось улыбкой. Ее приводил в хорошее настроение любой знак с того света — доказательство, что человек на земле не один, а в компании. В разных мелких происшествиях она угадывала предостережения и указания Сил. Ибо в конечном счете важны знание и умение правильно себя вести — тогда окружающие нас Силы услужат и помогут. Бабушке Мисе были так любопытны эти существа, которые роятся в воздухе вокруг нас и с которыми мы, сами того не ведая, ежесекундно соприкасаемся, что к бабкам, знающим тайны и заклятья, она относилась иначе, чем к другим, и даже давала им то отрез полотна, то кружок колбасы, чтобы развязать язык.
Хозяйством она занималась мало — ровно столько, чтобы контролировать, не выносит ли дед что — нибудь своим протеже, ибо он, боясь скандалов, подворовывал. Не оказывая никому услуг — чужие нужды были недоступны ее воображению, — не испытывая угрызений совести и не задумываясь ни о каких обязанностях перед ближними, она просто жила. Если Томашу удавалось застать ее в кровати, в отгороженной портьерой нише, возле скамеечки для молитвы с резным пюпитром и подушкой из красного бархата, он садился у нее в ногах и прислонялся к скрытым под шерстяным одеялом коленям (ватных одеял она не выносила); тогда вокруг ее глаз собирались морщинки, а яблоки щек выдавались вперед больше обычного, что означало дружелюбие и смешные рассказы. Иногда какой-нибудь шалостью он навлекал на себя ее ворчание, и она называла его паскудником и паяцем, но это его не смущало: он знал, что она его любит.
В воскресенье она надевала в костел темные блузки, застегивавшиеся под горло на английские булавки (над жабо), вешала на шею золотую цепочку со звеньями, похожими на булавочные головки, а медальон, который она разрешала открывать (в нем ничего не было), прятала в кармашек за поясом.
VI
Разнообразные Силы наблюдали за Томашем на солнце и среди зелени и оценивали его в меру своих знаний. Те из них, кому дано выходить за пределы времени, меланхолично кивали прозрачными головами, ибо способны были осмыслить последствия экстаза, в котором он жил. Силам этим известны, например, сочинения музыкантов, пытающихся выразить счастье, но такие попытки кажутся неуклюжими, когда присаживаешься на корточки у кроватки ребенка, просыпающегося в летнее утро, а за окном слышен свист иволги, хор кряканья, кудахтанья и гоготания со двора, и все эти голоса залиты светом, который никогда не кончится. Счастье — это еще и осязание: босыми пятками Томаш перебегал от гладкости досок пола к прохладе каменных плит коридора и округлости булыжников на дорожке, где подсыхала роса. И — надо иметь это в виду — он был одиноким ребенком в царстве, которое менялось по его воле. Черти, быстро съеживавшиеся и прятавшиеся под листьями, когда он подбегал, вели себя как куры, которые, всполошившись, вытягивают шею и таращат глупый глаз.
Весной на газоне появлялись цветы, которые называют ключиками св. Петра. Они радовали Томаша: трава однородно зеленая, и вдруг эта светлая желтизна на голом стебельке, действительно как связка маленьких ключей, и в каждом — небольшой красный глазок. Листья внизу сморщенные, приятные на ощупь, как замша. Когда на клумбах расцветали пионы, Антонина срезала их, чтобы отнести в костел. Он вперивал в них взгляд и хотел бы целиком войти в этот розовый дворец; солнце просвечивает сквозь стены, а на дне в золотой пыльце копошатся жучки. Одного он как-то втянул в нос — так сильно нюхал. Подпрыгивая на одной ножке, он бежал за Антониной, когда та шла за мясом в вырытый в саду погреб. Они слезали вниз по приставной лестнице, и Томаш пальцами ног пробовал мороз от присыпанных соломой ледяных плит с Иссы. Наверху жара, а здесь всё по-другому — и кто бы там сверху догадался! Он не мог поверить, что погреб не тянется далеко, а кончается там, где стена укреплена каменной кладкой с влажными подтеками. Или улитки. Через мокрые после дождя дорожки они переправлялись с одного газона на другой, протягивая за собой след из серебра. Когда их брали в руки, они прятались в свой домик, но тут же высовывались снова, стоило сказать: «Улитка, улитка, высуни рога, дам тебе пирога». Если все это и доставляло взрослым удовольствие, то, как могли убедиться Силы, немного стыдное. Например, задумываться над белым колечком на домике улитки — это не для них.
Река казалась Томашу огромной. Над ней всегда разносилось эхо: пральники стучали «так-так-так»; откуда-то отзывались другие, словно был уговор, что они должны отвечать друг другу. Весь оркестр и стирающие женщины никогда не ошибались — если начинала новая, то сразу попадала в такт. Томаш забирался в кусты, залезал на ствол ивы и, слушая, целыми часами глядел на воду. По ее поверхности носились водомерки с водяными ямками вокруг ног, жуки — капли металла, такие скользкие, что вода их не берет, — исполняли свой танец по кругу, все время по кругу. В солнечном луче — леса водорослей на дне, между ними стоят косяки рыбок, которые разлетаются во все стороны и снова собираются — несколько движений хвостиком, разгон, несколько движений хвостиком. Иногда из глубины на свет выплывала большая рыба, и тогда сердце Томаша колотилось от волнения. Он подскакивал на своем стволе, когда на середине реки раздавался всплеск, что-то сверкало и расходились круги. Если проплывала лодка, это было необыкновенно: она появлялась и исчезала так быстро, что заметить удавалось немногое. Рыбак сидел низко, почти на воде, загребал веслом с двумя лопастями, а за ним тянулась бечева.