Долина Иссы
Шрифт:
Пакенас возвращался поздно, около полуночи, с вечерки на другом берегу реки. Он нашел спрятанный в кустах челнок и переправился. Однако едва он прошел несколько шагов по полю, как со стороны Леска к нему начал приближаться как бы столб пара. Он двинулся быстрее — столб за ним. Волосы встали у него дыбом, он бежал, а столб плыл позади, все время держась на одном и том же расстоянии. В гору к парку Пакенас скакал как заяц, и с ревом ужаса колотил в дверь Шатыбелко, ища спасения.
Некоторое смущение, с которым он об этом вспоминал, объяснялось событиями на вечерке. В появлении духа скердзя он усматривал наказание и знак — то есть, как это принято говорить, грешил суеверием. Если бы он, подобно своему брату, эмигрировал в Америку и гладил брюки в каком-нибудь ателье на унылой улице Бруклина, память о той ночи быстро бы стерлась —
Под жилеткой — белый треугольник рубахи, заканчивавшийся вышитым красным воротом, отсутствующее выражение лица и судорожность в движениях, когда на станке рвались нити. Кроме того, во власти Пакенаса был огромный ключ от свирна. Выходя, он прятал его в щель под деревянным порогом. Внутри — когда Томаш научился открывать усеянную железными шипами дверь — надо было идти по рассыпанной пшенице и черным крысиным катышкам, а в сусеках приятно было сесть на холодное зерно и засыпать себе ноги. На чердаке сквозь маленькое оконце (к нему вел туннель — такие толстые стены) можно было любоваться видом на всю долину. В комнате Пакенаса стояли мешки с мукой, кровать, над ней висел крест с оловянной миской для святой воды и заткнутое за перекладину креста кропило.
Иногда, играя с Юзюком и Онуте в поле, где паслись гуси, Томаш забегал на край Леска. Шум ветра наверху, птичий грай, внизу тишина — таинственно и неприятно. Раз, подбадривая друг друга, они добрались до самой могилы скердзя, заросшей густым малинником и крапивой. Так значит, из этой зелени поднимался привлеченный лунным светом белесый столб, блуждавший среди деревьев. Колыхались тогда листья крапивы или нет? — размышлял Томаш.
VIII
В костел ходили через Шведские валы. Одетый в куртку из домотканого сукна, коловшуюся сквозь рубашку; Томаш следил за движениями министрантов[9] в комжах.[10] Им можно было подниматься по ступенькам прямо к сверкающему золотом алтарю, они махали кадильницами, без страха отвечали ксендзу и подавали ему кувшинчики с носиками, похожими на полумесяцы. Как такое возможно — ведь это те самые мальчишки, которые с криками бродят по воде, ловя раков, ерошат друг другу волосы и получают ремня от отца? Ему было завидно, что раз в неделю они становятся другими оттого, что все на них смотрят.
Несколько раз в году в Гинье устраивали ярмарку. Городские лоточники ставили свои полотняные палатки внизу, у дороги, прямо вдоль тропинки, спускающейся от дубов кладбища. Они продавали пряники-сердечки и глиняные свистульки-петушки, но взгляд Томаша притягивали фиолетовые, красные и черные квадратики скапуляриев[11] и связки четок — тут тебе и цвет, и множество мелких деталей.
Ни один праздник не мог сравниться с Пасхой — не только потому, что тогда можно тереть мак в макитре и выковыривать орехи из мазурок. В Страстную неделю в костеле, где образа были завешены черной тканью, а вместо колокольчиков глухо стучали колотушки, люди ходили смотреть Гроб Господень. Перед пещерой стояла стража, вооруженная пиками и алебардами, в посеребренных шлемах с гребнями и перьями. Иисус лежал на возвышении — тот же, что на большом распятии, только перекладина креста была прикрыта листьями барвинка.
Томаш всегда с нетерпением ожидал представления в Великую субботу. Пятнадцати — и шестнадцатилетние парни, которые задолго до того сговаривались и готовились, с воплями вбегали в костел, неся палки с привязанными к ним дохлыми воронами. Набожные старушки молились часами и, изнуренные строгим постом,
Когда Томаш стал постарше, Антонина и бабка Сурконтова стали брать его с собой на пасхальный крестный ход. После печальных песнопений и литаний хор гремел «аллилуйя», процессия трогалась, толкотня в дверях, а там, снаружи, еще темно, и ветер колыхал огоньки свечей. Наверху шевелятся ветви деревьев, холодно, уже начинает светать, переливающиеся платки женщин и непокрытые головы мужчин, шествие вокруг костела вдоль ограды из валунов — все это Томаш привык считать началом весны.
Потом наступали сонные праздничные разговоры, сладость булок и катание яиц. Каток дети сооружали из дерна — внутри он был слегка вогнут и выложен кусочками жести для разгона. Нет двух яиц, которые катились бы одинаково; надо уметь угадать по форме, как яйцо покатится, если положить его на край желобка справа, как — если слева, как — если посередине. Вот уже почти-почти, вот оно докатывается до других яиц, разбросанных, как стадо коров, — сейчас стукнет и обогатит своего владельца. Но нет, раскачиваясь по какой-то своей прихоти, оно проносится мимо на расстоянии пальца или останавливается, не докатившись.
На праздник Тела Господня костел был украшен гирляндами из дубовых и кленовых листьев. Они свисали с потолочных балок низко, над самыми головами. Цветы перед статуей Божьей Матери ставили еще в мае, но теперь они заслоняли собой весь алтарь. Детей собирали в ризнице и давали им корзиночки с лепестками роз или пионов. Бабка Сурконтова хотела, чтобы Томаш тоже участвовал в крестном ходе. Надо было идти спиной вперед перед балдахином, под которым ксендз нес дароносицу, и внимательно смотреть, чтобы не споткнуться о камень и не упасть. На Тело Господне почти всегда жара, все вспотевшие и взволнованные от ношения феретронов[12] и хоругвей. Но это радостный праздник: свет, щебет ласточек, звон четверных колокольчиков, белое, красное и золото.
IX
По миру катилась великая война, и еще в самом ее начале Озерный край перестал принадлежать российскому императору, чьи войска были разбиты. Немцев Томаш видел только раз. Их было трое, на красивых конях. Они въехали во двор — Томаш сидел подле Гжегожуни, который был слишком стар, чтобы работать, и занимался плетением корзин. Молодой офицер с тонкой талией, румяный как барышня, соскочил с коня, похлопал его по шее и пил молоко из кварты. Вокруг него столпились женщины из людской, только Гжегожуня остался сидеть и не отнял ножа от лозы. Чтобы у мужчины была такая яркая одежда — как трава, — одно это удивляло. А на поясе у него висел огромный пистолет в кожаной кобуре, из которой торчала металлическая рукоять и внизу — длинный ствол. Томаш почти влюбился в его гибкость и во что-то неведомое. Офицер отдал кварту, вскочил на коня, козырнул и двинулся со своими солдатами обратно, мимо коровника, в липовую аллею.
О чем еще можно рассказать, так это о его судьбе, которая навсегда останется домыслом. Он обходил костел в Гинье и, опираясь на ограду, увлеченно рисовал в своем блокноте. Быть может, ему вспоминались подобные деревянные Kirchen, виденные до войны в Норвегии. А когда он поднимался и опускался в стременах под скрип седельных ремней, то вдыхал запах лугов по берегам Иссы и думал о потрескавшейся земле на западном фронте, во Франции, где он еще недавно сражался. Он не заметил Томаша ни теперь, ни (почему бы нет?) двадцать лет спустя, когда в генеральской машине, полной пледов и термосов, упершись полным подбородком в ворот мундира, он ехал по улицам одного из городов Восточной Европы, только что захваченного армией Фюрера. Томаш (предположим) сжимал в карманах кулаки и не узнал в захватчике свою мимолетную любовь.