Дом Альмы
Шрифт:
В следующие двадцать дней процесс похудения значительно замедлится: за это время я потеряю те же пять килограммов. И так, десять килограммов за месяц – в том случае, если сумею соблюсти условия… Если же не хватит силы воли, вот – она указала на сервировочный столик, – это я могу есть хоть завтра. Только ей кажется, что те, кто сюда приезжает, действительно полны решимости вылечиться. Ах, да, чуть не забыла: в четыре пополудни мне разрешается спускаться в столовую, чтобы выпить чашку чаю. В него добавлен витамин «С» и еще кое-какие необходимые для крови ингредиенты. Что ж, она желает мне успеха и не сомневается -я смелый человек, раз приехал сюда из такой дали…
19.
Я мог гулять или читать. Мог полеживать на веранде в одном из шезлонгов – в плавках, если достаточно тепло, или одетым, если прохладно. (Достаточно
На каждом шагу я ощущал обращенное ко мне внимание остальных. Мне помогали в столовой, помогали подняться по лестнице, раскладывали мне шезлонг, придерживали, когда я пытался как-то пристроиться на диване напротив телевизора. Я ждал, что меня станут расспрашивать о Болгарии, выяснять подробности моей личной жизни, но ничего подобного не произошло. Сами не любопытствуя, обитатели дома с удовольствием отвечали на мои вопросы. Но и я не совал носа в их судьбы; мне не нужно было знать, где они работают, в больших ли квартирах живут, сколько у них детей… (В корне противоположную картину я наблюдал – и не только наблюдал, сам грешен – в наших домах отдыха.) Что же заставляло меня день за днем придерживаться именно такой линии поведения? Просто увлечение самыми немудренными беседами – о крапиве, птицах, свете. По какой-то неведомой мне причине мне не казалось, будто я легкомысленно провожу время. Никакого значения не имело богат или беден мой собеседник, откуда приехал, как жил до сих пор – тем не менее, он был мне близок. Не в Альме ли тут дело? В послеобеденные часы она ненадолго заходила ко мне. Справлялась – как я, не пора ли сменить полотенце, не нужно ли еще чего? Спокойно ли на душе? Не вызывало никакого сомнения, что пока я здесь, никто не будет интересоваться оставшейся у меня за плечами жизнью. Никто не спросит, святым я был или грешником. «Спокойно ли у меня на душе?» О да, на душе становилось все легче.
Кроме всего прочего, я привез с собой три книги, без Раздумий взятые у друзей. Начал с самой толстой, она называлась «Птаха» [2] . Имени автора не помню и проверить теперь не смогу: перед отъездом я оставил книгу в вестибюле нашего этажа на столе с популярными журналами.
Верно, знакомство с современной литературой у меня слишком беглое. Я безнадежно отстал в этой области. И никого в том не виню. Интересы мои постепенно сужались, ограничиваясь чисто профессиональной сферой – и так до знакомства с книгой, принадлежавшей музыканту. Сравнительно недавно двадцатилетний юнец, сын моей двоюродной сестры, перечислил массу новых имен, как болгарских, так и иностранных писателей, при этом глядя на меня с откровенной насмешкой. Имена эти я слышал впервые, потел, не зная, как реагировать. Разговор шел в квартире первого этажа, парень часто оборачивался к окну: напротив располагалась гимназия, как раз кончились уроки и девицы стайкой высыпали на улицу. Движения племянника напомнили мне вращение колодезного ворота, а светлый проем окна – дно колодца. Из его глубины глянул на меня я сам, двадцатилетний. Тогда я все знал, всем интересовался, ничуть не меньше сидящего передо мной парня – тогдашний я был ему равен. (Как равен был я в детстве однокласснику-режиссеру.) Какое же будущее ждет этого вызвавшего мое неудовольствие юнца? Станет ли он таким, как я? Собственный вопрос привел меня в недоумение. Таким, как я? Интересно, мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?
2
Речь идет о книге Вильяма Уортона «Birdy»
Меня считали хорошим преподавателем, стольких молодых людей познакомил я с устройством человеческого тела… А что, если высказать ту же мысль в более категорической форме: я хороший преподаватель и знакомлю молодежь с устройством человеческого тела. Верно это? Да. А теперь еще раз: верно? Нет. Оба ответа – истинная правда.
Быть отличным специалистом – низкий критерий. Ему я соответствовал. Есть критерий и более высокий: сознавать, что отличным специалистом быть невозможно. Кстати, я и не подозревал о существовании последнего критерия до того, как прочел книгу музыканта…
Итак, начнем сначала. В двадцать лет я мог сказать: «небо», «вода». В сорок забыл, как произносятся эти слова. Выражение
Сказанное относится к любой профессии. Могу поделиться и рассуждениями более скромными, которые касаются только моей области; за них я тоже должен благодарить ту книгу, что подарила мне несколько фраз – провозвестников солнечного мира, где лишь на первый взгляд властвует хаос. Помните, наверное, – я предположил, что и он мог бы обрести стройность и систему. Но если в нынешнем смысле «стройность и система» означают «дробление» и «классификация», то там, думается, речь идет об «объединении» и «консолидации». Так вот, сегодня я это инстинктивно чувствую: даже ведя занятия по дыхательным или кроветворным процессам, мне кажется, что я препарирую труп. Мои объяснения по устройству человеческого тела оторваны от всего, что нас окружает, а потому тело это мертво. Где-то в далеком, далеком будущем юные смогут посещать трепетные лекции о живом теле, теле чувствующем, мыслящем, радующемся, страдающем, восприимчивом к сигналам солнца и сигналам глухой стены; появится понимание того, что и дух материален, а тело есть одухотворенная материя. Тогда науки начнут сливаться. Ну разве не абсурдно самостоятельное, оторванное от всего существование, скажем, психологии?
Пожалуй, хватит. Прекрасно понимаю, что в устах научного работника подобные речи звучат еретически. Наука взыскует соблюдения определенных канонов как в образе мышления, так и в поведении. Нарушить их столь открыто я решаюсь впервые, и то потому, что обращаюсь к вам со страниц своей книги – для меня вы остаетесь анонимами. Мне проще сделать это вот так, с пером в руке, чем устно. Абсурд, конечно, но факт. Пишу и адресую тысячам людей слова, которые страшился высказать вслух даже собственной жене.
Я сейчас похож на человека, который нажал на ручку двери, обошел дом, обнаружил в нем нечто противоположное ожидаемому и отправился обратно, чтобы вновь оказаться перед той же дверью, нажать на ручку и… Что ж, вернемся к фразе «Мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?» После сказанного легко сформулировать стоящий за ней вопрос: «Что важнее – быть хорошим преподавателем анатомии на том уровне, который присущ ей ныне, или человеком, которого способно волновать любое проявление духовности?» Первое считается «профессионализмом», серьезным занятием, второе – «дилетантизмом», чем-то несерьезным. С точки зрения здравого смысла выбор, казалось бы, предопределен. Но во мне постепенно пробуждается чувство бесконечной жалости к тем, кто скован веригами общепринятого. Сам я из их числа.
К сорока годам мой ум лишился естественной способности воспринимать мир восторженно, а ведь в двадцать я обладал ею в полной мере. Долго-долго губил я каждую свободную минуту на то, чтобы завершить свою заочную диссертацию; я наблюдал за поведением мышей, часами не отрывался от окуляров микроскопа. Я механически фиксировал то, что видел, и, если бы не угрожающее развитие болезни, если бы не книга музыканта, попавшая мне в руки, я бы навсегда забыл, что волновать могут и вещи, которые «и око не видит, и зуб неймет». С коллегами моими так и произошло. Со значительной частью людей – тоже.
С другой стороны, сохрани я восторженное мировосприятие двадцатилетнего, это показалось бы наивным даже таким людям, как режиссер, меня сочли бы инфантильным. Восторженность тоже различается по степени серьезности. Интересно, каким сложится в моем сознании следующий «имидж» жизни?
О том, что этот имидж меняется, я вспомнил, взявшись за роман «Птаха». А ведь действительно – смешно в сорок лет вести себя так, будто тебе все еще двадцать. Прочитав наугад несколько абзацев, я пришел в раздражение, на первый взгляд беспричинное; потом понял, что эта книга претендует на то, чтобы произвести впечатление, какое в свое время произвела «Над пропастью во ржи», которой было именно двадцать, и ей подходил любой юный жест. Неловко хитря (вполне характерно для стареющих), «Птаха» изо всех сил пытается прикрыть грустный для нее самой факт, что перед нами по-прежнему «Над пропастью во ржи», только с довольно морщинистой кожей.