Дом Альмы
Шрифт:
Вы, конечно, спросите: а не станем ли мы близорукими и наивными, избрав такой путь, не возьмет ли верх действительно достойное критики, пока мы благодушествуем? На этот вопрос мне не хотелось бы отвечать сейчас. Я и так предостаточно вам наговорила: о почитании, о восхищении, поиске самих себя, мудрости. Постигнув все это, вы будете знать, как себя вести. А может, все это говорильня, может, недостижимо все это для нас – людей обыкновенных? Может, мудрых мужчин и женщин никогда и не было, и только какая-то боль заставляет нас их искать? А вдруг род человеческий и задуман-то с издевательской целью – чтобы каждый критиковал всех, сам подвергаясь вечному осмеянию?…
Она пристально посмотрела на Питера. Разведя руками, он выдохнул: «Паф-ф-ф!», а
Легкая пища. Легкое дыхание.
21.
Что-то я теряю темп; или, может, затухает мой невроз – заурядное состояние современного человека. Одно из двух. Но так или иначе, это отражается на моей книге. Она тоже теряет темп либо постепенно освобождается от невроза. У книги, как у любого живого существа, есть собственный пульс. Читая ее, мы проходим по ее жизненному пути из начала в конец, ритм ее пульса передается и нам. Мне кажется, некоторые современные книги взрываются, распадаются на части, не добравшись до конца – столь напряженна их пульсация. Вот так и люди, кончающие жизнь инфарктами да инсультами. Ритм… Это как огромный пресс, давящий на нас изнутри и снаружи. Внутренний ритм подчинен внешнему, «Plus lentement, сказал Питер, – plus lentement». Надо сбавить темп. Как? Сменив ритм, то есть внешний подчинив внутреннему. Замедлите внутренний ритм.
«Plus lentement» – два эти слова вошли в плоть и кровь книги, вслед за ним на ее страницах появились осторожные Движения Питера, тихо произнесенный вопрос «Вам помочь?», лекции Альмы. На книгу мою снизошло умиротворение, прерывистое дыхание ее улеглось.
Спокойствие. Расслабленность.
Скука.
Спокойствие. Расслабленность.
Скука.
Вот порядок, в котором незрелое сознание воспринимает любое умиротворение. Подлинное размышление глубоко и неспешно, оно переходит в медитацию и порядком этим пренебрегает.
«Башня из черного дерева» – гимн незрелому сознанию, его артистизму. Если б не свалилась на меня болезнь и не прочел я книгу музыканта, то воспринял бы как высший, но недоступный мне, обыкновенному человеку, путь – воспетую Джоном Фаулсом жизнь ради творчества и любви.
Честно говоря, таково и теперешнее мое желание: жить ради творчества и любви. Но автор «Башни из черного дерева» видит в любви двоих стимул к творчеству, способного принести славу; его идеал – свобода человека искусства. Общепригодного рецепта утешения он не дает. Это рецепт для избранных.
Некоторые религии предназначены для избранных – бедняков.
Некоторые книги о том, как вести себя в обществе, тоже для избранных – богачей.
А теперь смешаем карты. Если немотивированное пренебрежение есть игривая свобода, то и почитание ее без видимой нужды – артистизм. Если принять, что любое действие человека запечатлено в пространстве, то неспешное движение, которым разливают чай по чашкам, может принести не меньшее эстетическое наслаждение, чем созерцание «Завтрака на траве» Э. Мане. Подобное восприятие превращает скульптуры в застывшее движение, а движение – в воображаемые скульптуры. Кто-то красиво ваяет, кто-то красиво двигается. Бедняк – неосуществленный туз. Преуспевающий туз – неосуществленный бедняк. Начало же у всех одно: миниатюрное ню.
Повторим вместе – миниатюрное ню.
Министр, чабан, художник, ученый. Что-то тут не так. Разве этими словами обозначено подлинное различие?
22.
В «Брандале» я понял, что воспитание и культурная информированность – не одно и то же. Большинство моих новых знакомых трудно назвать людьми культурными (в смысле эрудированными). (Оставляю в стороне факт, что все они знали английский.) Их не интересовали история, география, политика, искусство… Книг они не читали. Правда, встречались исключения: Пребен, хотя бы; он еще не появился Но жить среди этих людей было легко – ни намека
23.
Если хочешь, чтобы книга твоя была свободна, берись за нее только тогда, когда сам достигнешь абсолютной внутренней свободы. Однозначных правил тут не существует. Эту книгу можно назвать романом, но ни для меня, ни для нее это ничего не значит. Роману противопоказаны прямые умозаключения, вот правило, выведенное… кем? Важны единственно нужды самой книги. Предыдущая глава состоит из прямых умозаключений; то, о чем там говорится, знать отнюдь не мешает, но доказывать изложенное художественным методом не имеет смысла. А почему не имеет?
Несется мой поезд, и я вижу людей. Опускаю раму и выкрикиваю какую-то истину. Не рву стоп-кран, чтобы поезд остановился и мог поведать им о том же в форме притчи. Знаю, что люди готовы воспринять эту истину, она им уже почти известна; сказки и притчи, которые я до сих пор рассказывал, были о другом, но другое и эта несформированная, но в то же время витающая в воздухе истина, тесно переплетены меж собой. Воспитание, вот то, истинное что прививается только в семье.
Не останавливать без особой нужды поезд – тоже не относится к числу строгих правил. Стоит довериться чутью, предвещающему удовольствие, и не будешь скучать до конца пути.
24.
Не знаю ли я доктора Эдиссона из Бухареста, спросил Том. Доктор американец, соотечественник Тома. Объясняю, что Бухарест – столица другого государства. Том смущенно мигает, у него глаза большого младенца, которого мир непрестанно приводит в изумление. Соединенные Штаты он покидает впервые, а ему ведь уже пятьдесят– работа, работа и работа в собственном салоне для лечения сколиоза позвоночника. Ни о своем здоровье, ни о каких-то интересах думать было некогда. Трое детей от первого брака, вторая жена привела с собой еще двоих. Так что – пятеро детей, работа и болеутоляющие таблетки. Нет, это не только артрит…
Что думают об американцах в Болгарии? Считают ли их невоспитанными и необразованными? Я сказал, что это страшно динамичная нация, которая всем интересна. Насколько мне известно, у нас очень популярны многие их фильмы и книги. Следим мы и за американской научной периодикой. Том ужасно доволен. Правда, он отнюдь не уверен, что ему знакомы эти книги и фильмы. Не стоит беспокоиться, сказал я ему, я ведь тоже порядком отстал в чтении. А потом несколько неожиданно для самого себя добавляю: не так уж это важно, да и поездки по миру тоже… Есть люди, поглощающие и книги и расстояния, но наступает день, когда жизнь в них замирает. Ни чтение, ни путешествия не дают им новых сил, и тогда на них обрушиваются работа, болезни и заботы о детях. Том, как видно, сумел сохранить способность к порыву. Оценить великое сумасбродство его поступка (как же – махнул рукой на маститых американских врачей, отличные больницы и вон куда забрался) может оценить только не меньший сумасброд, вроде меня; тоже ведь примчался с другого конца Европы, прочитав кое-как переведенную статью, которую друзья в один голос объявили «сомнительной». Том расплылся в счастливой улыбке: его так легко увлечь любой идеей, и он не уверен, хорошо ли это (я заметил, что комплимент, сделанный мною самому себе, Питеру не понравился). А мне разрешат переписываться с человеком, живущим в Америке? Да, конечно. Он вообще-то не намеревался говорить о политике и просит забыть только что заданный вопрос. Как мое самочувствие, получше? Я похвастался, что уже на третий день перестал принимать лекарства. Том зааплодировал, а Питер сразу позвал Альму, которая во всеуслышание объявила, что.,она счастлива первым успехом в лечении Петера». Потом приказала мне пройтись без костыля, и я, слегка опешив от твердости ее тона, зашагал среди столов сильно прихрамывая. Тут уж все бурно захлопали в ладоши. В холл вошел Крего, таксист, – он снова заглянул к нам из Стокгольма. Замерев в дверях, он воскликнул: «Фантастиш!» Это слово в «Брандале» часто слышалось.