Дом без хозяина
Шрифт:
Он развязал узел, размотал шпагат, но медлил открывать картонку. Он выглянул в сад, где друзья Мартина, Генрих и Вальтер, играли в футбол; разметив ворота пустыми консервными банками, они молча, ожесточенно, но с явным удовольствием гоняли мяч. Глядя на мальчиков, он вспомнил год, прожитый с Лин в Лондоне, чудесный год, когда он был очень счастлив, хотя Лин и после свадьбы сохранила свои «холостяцкие» замашки. Лин презирала шкафы, презирала вообще всякую мебель, и все свое добро она днем сваливала на кровать: книги и журналы, газеты и губную помаду, огрызки яблок в бумажных фунтиках, зонтик, берет, шляпку, пальто, непроверенные тетради, которые она проверяла по вечерам, приткнувшись у ночного столика: сочинения о растительном мире Южной Англии и о животном мире Индии. Днем все это громоздилось на кровати; вечером или после обеда, если ей хотелось прилечь и просмотреть вечерние газеты, она тщательно вылавливала только куски хлеба, а остальное барахло просто смахивала энергичным движением руки на пол: тетради, зонтик, фрукты. Все летело под кровать и катилось
Но как раз в тот день, когда Лин надела выглаженное платье, – ее мать приехала из Ирландии, выгладила платье у себя в гостинице и заботливо повесила в шкаф, – как раз в тот день Лин отвратительно выглядела: утюги не являлись для нее предметом обихода, утюг – вещь тяжелая, и, кстати, платья, которые нужно было гладить, не шли к ней.
В первый месяц после свадьбы они спали в постели Лин, но Альберт ночи напролет не мог сомкнуть глаз, потому что Лин была беспокойна, как молодая кобылица, она металась во сне, сбрасывала одеяло на пол, без конца ворочалась с боку на бок, толкала его, награждала тумаками, из ее груди вырывались странные сухие хрипы. Он поднимался среди ночи, зажигал свет, прикрывал лампу газетой и садился читать. О том, чтобы уснуть, нечего было и думать, он довольствовался тем, что поднимал беспрерывно падавшее одеяло и подтыкал им Лин со всех сторон. Если она на несколько минут затихала, он оборачивался и смотрел на нее: длинные каштановые волосы, тонкое смуглое лицо, профиль породистого жеребенка. Потом он гасил свет, лежал в темноте рядом с нею и был счастлив. Иногда с кровати падало что-нибудь, что забилось днем под матрац или не успело упасть на пол от энергичного вечернего швырка Лин, а теперь свалилось от ее дикой возни: ложка, карандаш, банан, а как-то раз даже крутое яйцо; оно покатилось по истертому коврику и остановилось у ножек кровати. Он встал, очистил яйцо и тут же съел его, потому что в те времена он всегда хотел есть.
По утрам, когда Лин уходила, ему обычно удавалось немного вздремнуть. Лин работала учительницей в монастырской школе за городом. Он помогал ей собираться в школу, клал все, что ей нужно было, в портфель. В его обязанности входило также следить за старым, облезлым будильником, который, как и все принадлежащие Лин вещи, ежедневно совершал путешествие с кровати на пол и с пола на кровать, но тем не менее шел очень точно. Он следил за будильником и предупреждал Лин, когда ей пора было выходить. Он сидел в это время на кровати в ночной сорочке и читал утреннюю газету, а Лин варила на спиртовке чай и суп. Как только большая стрелка приближалась к одиннадцати и оставалось пять минут до восьми часов, Лин хватала портфель, торопливо целовала его и неслась по лестнице вниз, к автобусу. Иногда ее суп оставался на спиртовке, он жадно съедал безвкусную овсяную болтушку, забирался в постель и спал до одиннадцати.
Только через месяц они наскребли денег, чтобы купить вторую кровать, и теперь он мог спать по ночам. Лишь изредка он пробуждался от глубокого сна, это когда что-нибудь падало на пол с кровати Лин: книжка, полплитки шоколаду или один из ее тяжелых серебряных браслетов.
Он пытался внушить ей, что он понимает под словом порядок: аккуратно разложенные по шкафам вещи и чистую спиртовку. Он даже купил тайком подержанный шкаф, велел доставить его, когда Лин была в школе, и привел все в порядок; все барахло Лин, все ее платья он развесил на плечиках с немецкой аккуратностью так, как это делала его мать: «Чтобы пахло бельем, проглаженным бельем». Но Лин возненавидела шкаф, и, желая сделать ей приятное, он велел увезти его и продал с убытком. Единственный род мебели, с которым Лин кое-как мирилась, была маленькая полочка, на которой стояли спиртовка, котелок, две кастрюльки, консервные банки с мясом и овощами, всевозможные загадочные приправы и пакеты с консервированными супами. Она великолепно умела готовить, и ему очень нравилось, как она заваривает чай: темный, отливающий золотом; и когда Лин возвращалась из школы, они лежали на своих кроватях, курили и читали, поставив чайник на табурет между кроватями. Месяца два он еще мучился от того, что называл тогда беспорядком, и жалел, что у Лин так мало желания обзаводиться вещами – купить, например, хоть еще одну смену простынь. Но она терпеть не могла вещей, как не терпела шкафов, и позднее он догадался, что она не терпит шкафов именно потому, что в них хранятся вещи. Она любила воздушные шары, любила кино и при всей своей неуравновешенности была очень набожна. Она фанатично восторгалась церковной мишурой, францисканскими монахами, у которых исповедовалась; по воскресеньям она обычно таскала его к обедне в женский монастырь, где она всю неделю преподавала, и он сердился на монахинь, которые упорно называли его «мужем мисс Ганигэн» и за завтраком наполняли его тарелку кучей всякой снеди, ибо каким-то образом разузнали, что он всегда голоден. Но так было только вначале, потом монахини ему понравились, он съедал за завтраком до восьми сандвичей, его сказочный аппетит вызывал бурное ликование у монахинь. В воскресные
Муж мисс Ганигэн презабавно выглядел на краю поля. Когда тренировка кончалась, они с Лин делали пробег на три круга по площадке. Девочки из хоккейной команды и пансионерки из монастырской школы обступали площадку и подбадривали его криками, и когда он прибегал первым, это вызывало всеобщий восторг, а он почти всегда прибегал первым, потому что был в те времена неплохим бегуном.
Потом они съездили вместе с Лин на юг, в графство Сэррей, – часами бродили по лугам и кустарникам, повсюду наслаждались тем, чему без оглядки отдавалась Лин и что шутя называла «радостями семейной жизни». Тогда было ему двадцать пять лет, а Лин только что исполнилось двадцать, она была самой любимой учительницей в школе.
В будние дни он спал обычно до половины одиннадцатого, ибо люди, с которыми ему приходилось иметь дело, раньше половины двенадцатого приема не начинали, да и беспокойные ночи порядком утомляли его. Он разыскивал несловоохотливых третьеразрядных политиканов и за завтраком выуживал у них скудную информацию. Основные сведения он получал даже не от них, а из четвертых, пятых рук, от таких же незадачливых журналистов, как и он сам. Впоследствии он поднялся на новую ступень и стал сам придумывать всякие рискованные вещи, отлично зная, что добром это не кончится. Обычно он сидел в маленьких кабачках, пил слабое виски и поджидал Лин; перед ним всегда лежала пачка рисовальной бумаги, и он рисовал все, что ему приходило в голову. Он сам придумывал остроты и иллюстрировал их или иллюстрировал чужие остроты, которые находил в газетах. В картонке из-под мыла «Санлайт» накапливались рисунки, сотни рисунков, и после смерти Лин он все их отправил Раю в Германию.
Да, там наберутся сотни рисунков, но он все еще не раскрывал картонку и продолжал наблюдать за мальчиками, – каждый из них с неослабевающим упорством старался угодить в ворота противника. Может быть, рисунки хорошие, и тогда он избавится от утомительной обязанности каждую неделю высасывать темы из пальца.
Следя за мальчиками, он успел набросать на обрывке бумаги Больдин портрет, но потом снова отложил карандаш в сторону.
Сведения, которые ему удавалось тогда раздобыть, становились все скуднее, а те непроверенные материалы, которые он придумывал сам и пересылал в Германию, все меньше и меньше соответствовали действительности; под конец маленькая нацистская газетка, чьим лондонским корреспондентом он являлся, лишила его даже минимального фикса, а месяц спустя и вовсе вычеркнула из списка сотрудников, и он жил на учительский заработок Лин, радостно встречая каждое воскресенье, когда можно было досыта поесть у монахинь. Пока Лин проводила тренировки с девочками, он иногда заходил в школьную часовню, слушал молитвы и любовался грандиозной безвкусицей: нигде, как ему казалось, не видал он еще такого предельно аляповатого Антония, нигде – такой чудовищной Терезы Лизье.
А в будни он ходил по городу и распродавал букинистам свои книги – полшиллинга за два кило. Вырученных денег едва хватало на сигареты. Пытался он давать уроки, но мало кто из англичан хотел изучать немецкий, да и эмигрантов в Лондоне и без него было достаточно. Лин утешала его, и он был счастлив, несмотря ни на что. Она написала своим, как им туго приходится, и ее отец ответил, чтобы они приезжали в Ирландию. Альберт сможет помогать по хозяйству и, если захочет, никогда не возвращаться к этим треклятым наци. Теперь, пятнадцать лет спустя, он все еще не мог понять, почему он тогда не принял предложение отца Лин. Им овладевала болезнь Неллы – мечта о жизни, которая не была прожита и никогда не будет прожита, ибо время, для нее предназначенное, безвозвратно ушло. Но была своя прелесть в том, чтобы на несколько минут перенестись в местность, которую он никогда не видел, пожить неведомой для него жизнью среди людей, которых он не знал.
Даже и теперь, пятнадцать лет спустя, он не мог осознать, что Лин умерла, – такой неожиданной была ее смерть, и как раз тогда, когда он был полон надежд. Он стал зарабатывать, у него появились деньги; для фабрики, выпускавшей мыло, он писал рекламные плакаты и рисунки на обертках, и ему удалось, наконец, приспособиться ко вкусам англичан.
С тех пор как заработки его увеличились, он перестал выпивать в кабачках без Лин, он сидел дома, пил холодный чай и весь день работал. По утрам он вставал вместе с Лин, готовил завтрак, провожал ее до автобуса.
Мальчики разгорячились и устали. Генрих сидел на траве, прислонившись спиной к дереву, и жевал травинку. Альберт высунулся из окна и крикнул:
– Возьмите кока-колу из холодильника.
Когда мальчики обернулись и с удивлением взглянули на него, он добавил:
– Заходите и достаньте бутылки, ты ведь знаешь, Генрих, где что стоит.
Он слышал, как ребята с восторженными криками повернули за угол, вбежали в дом, но здесь заговорили шепотом и на цыпочках прошли на кухню. Он затворил окно, набил трубку, но раскуривать ее не стал и решительным движением открыл картонку «Санлайт»: там оказалась целая стопка очень тонкой бумаги, все рисунки были повернуты обратной стороной. Тогда только он сообразил, что открыл не крышку, а дно коробки. Он взял первый рисунок, перевернул его и удивился – до чего он оказался хорошим! Это был зоошарж, забавное изображение зверушек, а этот жанр опять стал входить в моду.