Дом на городской окраине
Шрифт:
— И чего это они не переезжают? — сетовала теща. — Все уши прожужжали, мол, будем переезжать, а сами ни с места? Не больно-то вы мне нужны. Отправляйтесь к своему жандарму, коли он вам больше по душе.
— А они и не будут переезжать, — высказал предположение тесть, — кто нынче съезжает с насиженного места? Ведь они отлично понимают, что лучше, чем у нас, им нигде не будет.
Произнеся это, он направился вытряхнуть свою трубку в ящик с углем.
— Я вовсе не хочу, чтобы они здесь жили, — продолжала теща, — я бы эти комнаты в два счета сдала. Как раз сегодня какие-то приходили, справлялись, не сдается ли жилье…
— Будет
— Не каждый же вешается, — возразила теща, — есть и порядочные люди. Возьми учителя, что квартировал у Беднаржей, тот до сих пор их помнит и намедни прислал такое хорошее письмо. Одни жильцы удачные, другие нет.
— Вечно ты что-то мелешь, конца этому нет. Дуреха. Вот съедут наши, а кто мне будет читать газеты? Ведь я уже почти слепой. Перед глазами делаются круги — красные, зеленые. Со мной, ясное дело, никто не считается.
— И вовсе не обязательно тебе читать газеты. Все равно ничего там не вычитаешь. Лучше бы делом занялся…
— А-а-а, ты опять за свое? Вот баба! Много ты понимаешь в газетах… Опять выставляешь меня из дому? Так, так… Прекрасный пример подаешь молодым. Я нисколько не удивляюсь, что они от нас бегут. Прямо житья никакого нет…
В тот день тесть не пришел к обеду.
Глава восьмая
А когда миновала зима, холм на окраине города вновь ожил. Пришли работяги и заполнили весь дом. Конопатые маляры вносили ведра с краской. Печник засовывал в печку свою взъерошенную голову. Повизгивал рубанок, из которого спиралями вылезала стружка. Затем явился декоратор с обмороженным носом в сопровождении невзрачного хромоногого подручного. Они расставили стремянки и, прикладывая к стене трафареты, распевали на два голоса:
Нам и нужно-то Только то, что наше. Вот поладить бы С немцами-братками. Нам бы свободу И для них свободу. Но холопствовать не будем Немцам в угоду!Среди рабочих сновал полицейский со складным метром. Его фельдфебельский голос гулко отдавался в пустых помещениях.
Когда солнце стало садиться, полицейский надел куртку, фуражку и вышел. Отойдя на несколько шагов, он остановился и принялся рассматривать свой дом. На фронтоне красовалась надпись, сотворенная штукатуром, который вдобавок сопроводил ее несколькими стилизованными цветами.
О, СЕРДЦЕ ЛЮДСКОЕ, НЕ БУДЬ СЕРДЦЕМ ХИЩНОГО ЗВЕРЯ!— читал по складам полицейский, и на глазах у него выступили слезы умиления.
«Я собственник, я домовладелец, — повторял он про себя. — Хотел бы я посмотреть на того, кто станет мне поперек дороги».
Старый дом тоже воспрянул, охваченный непривычным оживлением.
Теща размешивала на плите мучную заправку и утирала слезы.
— Мария, — растроганно говорила она, обращаясь к дочери, которая упаковывала в ящики посуду, — не забывай нас, навещай хоть изредка. Ты ведь знаешь — папа болеет. Нужно с ним быть повнимательнее. Я купила уголь, чтобы у тебя было на первое время.
Тесть с озабоченным видом метался вверх и вниз по лестнице и, как клоун в цирке, хватал то один, то другой предмет, которые мужики ставили на шлеи, накинутые на жилистые шеи. Чиновник стоял внизу подле фуры, точно почетный караул у генеральского катафалка, бдительно следя за тем, чтобы ничего не было повреждено.
А когда начали грузить последнюю вещь, высыпали жильцы, до того стоявшие в засаде за дверьми, их беспорядочные восклицания слились в прощальный благовест. Пришел портной Сумец. Он ерошил волосы и мямлил: — Желаю счастья! — Пришла жена точильщика, окруженная ватагой ребятишек, которые засовывали в рот пальцы. Самого маленького она несла на крутышках и громко повторяла: — Желаю вам счастья и да благословит вас Господь! — Точильщик поднял седую голову, дни напролет склоненную над жужжащим кругом, и произнес: — Удачи! — Снесли вниз на носилках даже разбитую параличом пани Редлихову, которая вытаращенными глазами взирала на всю эту кутерьму и повторяла — Вот как, вот как, вот как! — А дворничиха, о которой весь дом говорил, что она свинья, и муж которой женился в России вторично, плакала навзрыд, утирая нос ладонью. Трактирщик в черном фраке и с голой шеей, вышел из распивочной, распространяя вокруг себя кислый запах пивных ополосков, и протянул чиновнику руку: — Так вы нас уже покидаете, пан Сыровы? Ну что ж, ну что ж! Всего вам доброго! — и, обернувшись к двери своего заведения, крикнул работнику, что привезли содовую.
Чиновник был растроган, к горлу подступил комок. Ему вдруг стало жаль покидать этот старый дом, облупленные коридоры, темную лестницу, на которой по вечерам парни прижимали к перилам визжащих служанок, и свой четвертый этаж, где перед скорбным распятием мерцала красноватым светом масляная лампадка. И стало ему как-то жаль даже мокнущей звезды на потолке, даже войлочных туфель в черно-белую клеточку. Он ощутил, что тот, кто живет в одном и том же доме годами, становится сам как бы его частицей, и ему чудилось, будто старый дом, расчувствовавшись, хмурит брови и восклицает:
— В добрый час, пан Сыровы!
В новом доме жена развела огонь в печи. Тогда-то и вознесся над домом впервые дым, точно дым от костра Авраама, в знак того, что новостройка перестала быть новостройкой, а превратилась в обиталище человека. Как только влажные стены, от которых разит клеем, пропахнут человеческим духом, в них поселятся Пенаты. Но сперва дом должны покинуть духи строительные, которые глухо поскрипывают в полах, шеборшат в ванной комнате и, словно бы со вздохом облегчения ссыпают что-то внутри стен.