Дом на улице Гоголя
Шрифт:
Нет, решил Юрчик, в этом деле без поллитры не разобраться, и повернул в сторону покинутого застолья. Он уже принял на грудь водочки, уже ухватил вилкой малосольный огурчик, и тут вспомнил, что, когда он однажды, играя, хотел потеребить Леру за нос, та отбросила его руку и, чуть ли не с ненавистью глядя на него, заявила: «Никогда не прикасайся к моему носу! Я этого терпеть не могу». Неужели этот гад и с ней такую развлекуху устраивал?! — Юрчик замер, не донеся огурец до рта. Необходимо было срочно выяснить, что заставляло его подругу целых три года счастливого брака с Мишей терпеть боль и унижение. Юрчик, презрев Лерин запрет на неурочные визиты, тем более в состоянии крепкого подпития, тем более без предварительного созвона,
Не отвечая на глупые Лерочкины вопросы, не обращая внимания на её грозный вид, Юрчик, слегка покачиваясь, начал с порога:
— Познакомился я сегодня с этим...ну, который «Тихий Дон» ещё... точно! — с Шолоховым твоим. И жёнку его новую лицезрел, и кое-что подсмотрел. Лерочка, как ты могла? Почему? Три года! Валерия! Его же лечить надо. Электрошоком. Или лоботомию, как Николсону — ну, мы с тобой смотрели, помнишь? — там ещё Милош Форман и сука-медсестра. Николсону-то зачем? — это твоему Мише надо мозг раскроить, да в придачу пару раз шибануть на двести двадцать вольт. Для верности. А, Лер?
— Зачем тебе это знать? — Валерия отвернулась.
— Надо. Я не уйду, пока не объяснишь.
— Меня мама одна воспитывала. Она лет десять откладывала каждую лишнюю копейку мне на свадьбу и на приданое. Что б по-людски. Она хотела, чтобы у меня жизнь сложилась лучше, чем у неё. Я не могла её разочаровать. Мама должна была считать, что у меня всё отлично. Он же не перманентно диковал. Месяца два-три жили как люди, а потом что-то случалось — не в доме, то ли на работе, то ли ещё где — напивался и начинал выделываться. Потом прощения просил, плакал, клялся, ходил тише воды, ниже травы, жизнь постепенно входила в колею, я уж начинала думать, что весь кошмар остался позади, а потом опять...
— А как отдикует своё, снова ниже травы. Ну, и в какой момент твоё терпение лопнуло?
— Оно само уже не лопнуло бы. Мне стало всё равно. К тому времени я перестала надеяться, что рано или поздно он успокоится. Я не знала, что делать, не могла решиться на разговор с мамой, и жить так больше не могла. Его раскаяние меня больше не трогало, он стал мне одинаково противен и добреньким, и дурным. Однажды мама пришла без предупреждения, она никогда раньше так не поступала. Ей позвонила соседка, которая накануне слышала из нашей квартиры подозрительный шум. Раньше почему-то до неё никаких лишних звуков не доносилось, а тут услышала. Я не хотела открывать, но мама не уходила... В конце концов я поняла, что мама будет думать, что всё обстоит ещё хуже, чем есть на самом деле, и открыла дверь. Она увидела то, чего ни в коем случае не должна была видеть. Больше мне нечего было бояться, всё самое страшное уже произошло — мама узнала. В тот же вечер я собрала его чемодан.
— Он просто ушёл, и всё? Не подкарауливал, не угрожал, не нападал?
— Подкарауливал. Где-то с год проходу мне не давал. Не нападал, не угрожал, только просил прощения и говорил, как сильно меня любит. Я знала, что он меня любит, я всегда это знала. Но я понимала, что никогда ничего не изменится, никогда он не станет другим. И дело не только в этом, вернее, совсем не в этом: он был мне противен, несмотря на всё его искреннее раскаяние, сокрушение, сожаление. Мне не нужны были его объяснения, их уже хватало. Про него я всё давно поняла, знала, откуда произрастают его неуправляемые приступы злобности. По-человечески его было жаль, но он стал мне противен. Я так ему и говорила. Он долго не хотел верить, потом поверил, и отвязался.
— А откуда произрастали приступы?
— Отчим там был сволочь.
Они сидели на полу в прихожей, курили и молчали.
— Ну, ладно, пойду я. Завтра на работу вставать. — Юрчик поднялся.
— Оставайся уж, — мягко сказала Лера. Куда ты среди ночи пойдёшь? Будешь спать на диване.
Ссылку на диван он выдерживал четверть часа. Потом,
— Я влюбился в Киру, как только увидел её в самый первый студенческий день. Она вошла в аудиторию — и я пропал. Весь первый курс и вился вокруг неё, провожал до дома, приглашал в кафе, в кино, даже сочинял стихи — представляешь, я писал стихи, полные романтического бреда, про Ассоль и Грэя, про Алые паруса, про Зурбаган.
— Представляю.
— После обмывания летней сессии мы до ночи гуляли с Кирой, и я её поцеловал. Среди друзей я с младых зубов считался большим знатоком и умельцем в сексуальных делах, со мной даже консультировались по этому вопросу, а на самом деле все мои познания были сугубо теоретическими. Тогда, с Кирой, я целовался впервые в жизни. Представляешь?
— Представляю.
— Ну, что ты всё «представляю, да представляю», может, ещё какое-нибудь словечко добавишь?
— Я так и думала, что ты из чистеньких, домашних, романтичных мальчиков. Вон сколько слов тебе добавила. Давай дальше про Киру.
— Мы ещё раз встретились летом, ещё целовались, а потом родители до конца каникул увезли её из города, а я остался колотиться в любовной лихорадке. О том, чтобы найти Кире временную замену, я и не думал, на девчонок не смотрел, даже на самых красивых не оборачивался. А потом мы с мамой поехали на море. В первый день я пришёл на пляж, белый, синеватый, прыщеватый. Вокруг блестящие загорелые тела, а я как бледная моль. Понятное дело, я закомплексовал, решил, что пока не подзагорю, буду ходить на нудистский пляж — там широко раскинутые жирные тётки, а между ними без устали бродят мохноногие фавны, зато приличного народу мало. Вот, пришёл, бросил свои манатки, хотел искупаться, поднимаю голову — из пены морской выходит Афродита. Не совсем голая, топлесс. Да будь она хоть в водолазном костюме, это, наверное, ничего не изменило бы.
— В водолазном изменило бы, — спокойно вставила Валерия.
— Афродита водрузила на голову шляпу с большими полями, потом лифчик от купальника надела и поплыла по берегу, едва касаясь ступнями гальки. Я, как намагниченный, подскочил и полетел вслед за Афродитой, за её шоколадной кожей, по которой стекали сверкающие капли. Все мысли о Кире мгновенно выскочили из головы. Я догонял Афродиту, даже приблизительно не зная, что скажу, зачем подошёл, она оглянулась, и — я испугался, решил, что спятил: у Афордиты было Кирино лицо, только очень загорелое.
— Юрчик! — воскликнула Кира-Афродита. — Вот так встреча! Так ты, оказывается, тоже здесь? — Увидев мою телесную синеву, поправилась: — Ты тоже сюда приехал? А мы сегодня уезжаем. Жалость какая! Проскучала целый месяц, а уезжаю как раз, когда ты нарисовался.
Уже две недели как начались занятия в институте, а я всё не насмеливался приблизиться к Кире. «Подумать только, эту богиню я целовал и не подозревал, что счастье мне выпало просто невероятное», — медленно размышлял я, разглядывая в двух рядах перед собой завитки на Кирином затылке, а в это время лектор чего-то там бубнил с кафедры. По рядам втихаря передавали фотографию, при этом те, кто получал её в руки, тут же начинали оглядываться, выискивать кого-то, а обнаружив меня на обычном месте, принимались хихикать. Фотография дошла до Киры, она тоже закрутила головой, встретилась со мной взглядом и, давясь смехом, отвернулась. Я заглянул через головы, когда фотка оказалась в ряду передо мной, и увидел то, о чём я, собственно, уже почти догадался. На фотографии в позе Давида на постаменте от давно разрушенной скульптуры, с ремнём от джинсов вместо пращи, совершенно голый — только кленовый листок прилеплен на причинном месте, — был запечатлён я. Это мы с пацанами дурачились в заброшенной части парка, когда отмечали последний звонок в школе.