Дом на улице Овражной
Шрифт:
Иван Николаевич что-то сказал маленькой седой женщине, которая сидела за столиком в одной из комнат. Она прищурилась и оглядела нас так пристально, что я даже потрогал пальцами, не съехал ли у меня галстук набок. Мог еще испачкаться воротничок, и я на всякий случай скосил глаза. Нет, все было в порядке.
— Сейчас принесу, — сказала женщина, кончив нас разглядывать, и вышла.
Вскоре она вернулась и положила на стол две одинаковые синие папки с черными тесемочками: одна была потоньше, другая потолще. Иван Николаевич взял одну из них и бережно развязал тесемки.
— Ну-ка, попробуйте разобраться, — сказал он, расправляя на столе листок бумаги.
Это был
Наверно, ни я, ни даже мой друг Женька не смогли бы разобраться в этой загадочной бумаге, если бы нам не помогли Иван Николаевич и маленькая седая сотрудница архива. Ее звали Татьяной Федоровной.
— Давайте вместе разберемся, — сказал Иван Николаевич, увидав, что мы в недоумении хлопаем глазами над этой бумагой. — Видите цифру? Вот здесь, наверху слева.
— Одна тысяча девятьсот семь… — медленно, неуверенно прочитал я.
— Тысяча девятьсот седьмой год! — догадался Женька.
— Правильно. А что это был за год? Ну-ка, вспомните. Это входит в тему вашего доклада.
Ну, это-то мы, конечно, помнили. После вооруженного восстания в 1905 году, когда царские войска подавили революцию, министр Столыпин издал закон, по которому революционеров стали преследовать еще больше, чем преследовали раньше. Их сажали в тюрьмы, угоняли на каторгу и в ссылку. Многих в то время казнили…
Женька сразу стал об этом рассказывать, а я только поддакивал, потому что он говорил очень быстро, словно боялся, что Иван Николаевич его перебьет.
— Так, так, — кивал головой Иван Николаевич. — Все правильно, Вострецов. Значит, эта бумага относится к…
— К тысяча девятьсот седьмому году! — наконец-то удалось и мне вставить словечко.
— Верно. Давайте посмотрим дальше.
Так, буква за буквой, слово за словом, прочитали мы хитрые завитушки, разбросанные рукой какого-то судебного писаря. Из бумаги можно было понять, что это первый лист судебного дела, которое разбиралось у нас в городе в июне 1907 года. Обвиняемой была женщина двадцати двух лет. Звали ее Ольга. Я увидел это имя — Ольга. Дальше кусок листка был сожжен. Следующая строчка начиналась с половины фразы: «…ющей мстожи…» Снова — обгорелая бахрома, внизу слева оторванный угол, и опять строчка начинается с половины слова: «…ражной».
— Она жила на Овражной улице! — опять первым догадался Женька.
— Правильно, — сказал Иван Николаевич.
Дальше в бумаге было еще несколько оборванных строчек, мы прочли лишь слова «сословія» да старое название нашей области, которая в те годы называлась губернией. Ни фамилии, ни отчества этой неизвестной Ольги в бумаге не оказалось.
— Вот и все, — сказал Иван Николаевич.
С удивлением, еще ничего не понимая, взглянул я на него. О каком особом задании говорил он нам вчера? Может быть, нам с Женькой, как тимуровцам, надо будет взять шефство над старой пенсионеркой, участницей восстания тысяча девятьсот пятого года? Может быть, эта рваная бумажка пригодится нам для доклада о революционном прошлом Овражной улицы?
Кажется, всегда смекалистый Женька на этот раз понимал не больше меня. А Иван Николаевич смотрел на нас пытливо и серьезно. Никогда раньше я не видел у него такого выражения лица. Казалось, он с беспокойством и даже с тревогой ждет от нас какого-то важного ответа.
— Надо… фамилию узнать… — почему-то очень нерешительно вдруг проговорил Женька.
Я опять ничего не понял. Для чего нам ее фамилия? Но, видно, я и правда, как всегда уверяет Женыка, бестолковый.
— Верно, — сказал Иван Николаевич. — Фамилию ее надо узнать. Но не только фамилию. Надо узнать, что стало с нею после суда, в каком доме на Овражной улице она жила, за что осудил ее столыпинский суд. Видите, ничего о ней пока не известно. Но зато мы предполагаем, что она осталась жива, участвовала в революции в семнадцатом году и воевала в гражданскую войну на фронте. Ну-ка, давайте посмотрим еще один любопытный документ.
Он взял другую папку, развязал тесемки. Я думал, что перед нами опять окажется какой-нибудь кусок рваной бумаги, но Иван Николаевич вытащил из папки и положил на стол толстую тетрадку, переплетенную в новенькую картонную обложку.
Глава третья
Сейчас, когда все наши поиски давно позади, когда я сижу за столом и по поручению исторического кружка Дворца пионеров, по поручению всего отряда нашего шестого «А» 14-й средней школы вспоминаю и описываю наши с Женькой похождения, — эта тетрадка опять лежит передо мной. Но теперь-то я знаю все, о чем в ней написано. А там, в архиве, Иван Николаевич сам отыскал страницу, откуда надо было начать. Я все-таки успел заметить, что под новенькой картонной обложкой есть другая — потертая, клеенчатая, с оторванным уголком. На первой страничке, сильно засаленной, стояли фамилия и имя: «Альберт Вержинский» — и цифра: «1918».
— Этому человеку принадлежала тетрадка, — объяснил Иван Николаевич. — Он был белогвардейским офицером, служил в войсках Колчака. — Потом Иван Николаевич быстро перелистал пожелтевшие странички и сказал, осторожно разгладив листки: — Читайте вот отсюда.
«5-е мая 1919 г.» — потускневшими от времени чернилами было выведено в верхнем углу страницы.
Конечно, потом, позже, мы с Женькой прочитали и начало, где этот Альберт описывал, как он удирал со своим братом, поручиком Георгием Вержинским, из революционного Екатеринбурга — так раньше назывался город Свердловск.
«Кажется мне сейчас, — писал он, — будто все на земле сошли с ума. Сотни тысяч людей бросили все: дома, уютные уголки, обжитые в продолжение многих, многих лет, — и мчатся, мчатся подальше от хаоса, в котором исчезла, словно в кошмарном водовороте, вся наша прежняя жизнь с ее надеждами, привычками, милыми сердцу людьми… Надя! Надя! Что же будет теперь со всеми нами? Ах, ты не слышишь меня, не можешь мне ответить!.. Но всегда с тобою моя бессмертная любовь, и всегда со мною моя ненависть к бандитам и кровопийцам, разлучившим нас!..»
«Бандиты и кровопийцы» — это он так называл большевиков.
В начале ноября Вержинские добрались до Омска. В Сибири, за Уралом, в то время иностранные империалисты собирали армию, чтобы двинулась она смертельным походом на запад, на Москву. Альберт в своем дневнике почти ничего об этом не писал — просто я это сам знаю. А он больше горевал о своей разбитой юности, ругал Красную Армию да сочинял скучные стишки про луну, про туман и любовь. Четыре строчки я помню до сих пор:
Луна плывет в сиреневом тумане, Качается, как лодка на волне, И снова я с сердечной раной В разлуке вспомнил о тебе…