Дом Одиссея
Шрифт:
Я лично предпочитаю рассвет над Коринфом, где первые лучи, пронзая легкий кисейный полог, золотыми мазками раскрашивают спины просыпающихся любовников; где тепло дня самым приятным образом смешивается с мягким бризом с внутреннего моря, отчего кожа, разогретая пылкой ночной игрой, покрывается мурашками удовольствия. На Итаке с этим сложнее, ведь все мужчины островов около двадцати лет назад уплыли в Трою, и ни один из них так и не вернулся. Жены ждали их, сколько могли, а дочери взрослели, затем и старели без любви; потом усталость стала привычкой, а выживание – обыденностью. И не для этих женщин прикосновение нежных мужских пальцев, гладящих по спине, пробуждая ото сна под
И все же справедливости ради нельзя утверждать, что западные острова напрочь лишены рассветной прелести. На Закинтосе аромат желтых цветов щекочет нос юноши, чье дыхание смешивается с дыханием подруги, не знавшей даже имени своего отца, когда они поднимаются вместе со своего соломенного ложа. А над богатым портом Хайри моряк с Крита нежно целует возлюбленную и шепчет: «Я вернусь» – и сам верит в это, бедный ягненочек, но буйство морей Посейдона и расстояние, что разделит их, диктуют другой финал их истории.
«Молитесь мне, – выдыхаю я на ухо дремлющему Антиною и ленивому Эвримаху, проплывая по дворцовым коридорам, заполненным валяющимися тут и там женихами, чьи губы все еще мокры от вина. – Молитесь мне, – шепчу храброму Амфиному и глуповатому Леодию, – ведь именно я отдала прекрасную Елену Парису; именно я, а вовсе не Зевс, положила конец эпохе героев. Аякс, Пентиселея, Патрокл, Ахиллес и Гектор – они умерли за меня, так что молитесь. Молитесь о любви».
Женихи лежат не шелохнувшись. Их сердца закрыты для божественного, даже если речь идет о такой мощной силе, как моя. Их отцы уплыли в Трою, поэтому они взращены матерями. Но вот вопрос: что за мужчины вырастут из тех, кого женщины учили держать меч?
Легким мановением руки я рассылаю розовые сны наслаждения тем, кто еще спит, чтобы, проснувшись, они ощутили, как сердце переполняет приятное томление, а душа пылает от неясной жажды.
И с тем отбываю, следуя за четырьмя лошадьми, что, выскользнув из дворца Одиссея с первыми лучами солнца, скачут на север, к пепелищу, оставшемуся от Фенеры, и незваному кораблю, ждущему у тех берегов.
Пенелопа скачет туда в сопровождении Приены и двух своих служанок, преданной Эос и смешливой Автонои, которой сейчас не до смеха, как, впрочем, и остальным. Ночь скрывала лучниц, прятавшихся в темноте вокруг Фенеры, но с приходом дня они вынуждены отступить; эти тайные стражи, воительницы Приены ночью, днем возвращаются к своим фермам и сетям, к тому, что считают домом и что готовы защищать. Их отступление столь же незаметно, как и их приход. Воины, охраняющие корабль микенцев, настороженно выпрямляются, подхватив копья, при приближении Пенелопы.
Она неторопливо спешивается, успевая оценить открывшийся вид, а затем, вежливо кивнув встречающим ее воинам, провозглашает:
– Я – Пенелопа, жена Одиссея, царица Итаки.
Этот последний титул обязательно должен идти после первого – ведь какие царицы в наши дни? Прекрасная Елена, за которую умирали последние герои Греции? Или кровожадная Клитемнестра,
– А вы, – добавляет она, – похоже, прибыли незваными, но с оружием на земли моего дорогого мужа.
Произнесенные другой женщиной, эти слова могли бы отражать опасливое беспокойство, ужасное предчувствие грядущих пугающих событий. Но в стене рядом с головами солдат все еще подрагивает стрела, поэтому те сразу же кидаются звать капитана из темных недр судна, – эту тьму даже я опасаюсь тревожить, – и оттуда появляются Пилад с весьма живописно растрепанными бризом длинными волосами и Электра, представляющая собой значительно менее живописную картину.
В последний раз на эти острова они прибыли в сопровождении целого флота, с фанфарами и помпой, а отбыли с телом Клитемнестры, триумфальной наградой их стараний, и вся Греция славила их деяния и имена. И что же мы видим теперь? Потрепанную ворону и ее просоленную насквозь свиту, прячущихся в бухте контрабандистов? Не нужно гадать на внутренностях тучного тельца, чтобы понять, что грядет беда.
– Сестра, – окликает Электра, прежде чем Пенелопе удается решить, как ко всему этому отнестись, – благодарю за то, что ты смогла прибыть так быстро и так… незаметно.
Электра переводит взгляд с Пенелопы на Эос и Автоною, чьи лица скрыты под привычными для дворцовых служанок накидками. Ни одна из них не одета достойно встречи с царицей, но, полагаю, быстрые сборы и поспешное отбытие добавляют всему капельку непринужденной естественности, этакого ощущения «забав в стогу», что весьма мило, если рассматривать в правильном свете. Электра не смотрит на Приену. Ее арсенал холодного оружия у любого отобьет охоту любопытствовать.
– Моя драгоценная сестра, – откликается Пенелопа, быстро минуя микенцев, как мухи от паука пятящихся с пути женщин, которые движутся к тени корабля, – я бы сказала: «Добро пожаловать на Итаку», – но такую знатную госпожу следует приветствовать со всевозможными почестями, речами и роскошными пиром. А потому приходится спросить: почему я встречаю тебя здесь, в этом обиталище ворон; и зачем было посылать мне это?
Она раскрывает кулак, а там кольцо, которое она сжимала так сильно, что на ладони остался след – бескровное клеймо там, где золото вминалось в плоть. Это кольцо Клитемнестры – само собой, Электра никогда не наденет его, ведь считает его проклятым, но вместе с тем знает, как ценны проклятые вещи.
Едва Пенелопа подходит к Электре, та поступает крайне неожиданно.
Она кидается к старшей родственнице и с внезапной силой, удивляющей даже Пенелопу, сжимает руки царицы Итаки в своих. Она держит их крепко, словно никогда прежде ее ледяная кожа не ощущала прикосновения человеческого тепла, и на мгновение кажется, что она вот-вот обнимет Пенелопу, обхватит обеими руками и прижмется крепко-накрепко, словно сиротка, вцепившаяся в давно потерянную мать. Такой поступок был бы необъяснимым, поразительным. В последний раз, когда Электра так крепко прижималась к какому-то живому существу, кроме своей лошади, ей было семь лет, и мать увозила ее сестру Ифигению к отцу на священный утес над морем, откуда вернулась только мать. С того самого дня она не знала радости семейных объятий, так что, затянись этот момент подольше и будь во мне больше материнских чувств, я бы легонько коснулась ее плеча и велела бы вцепиться в Пенелопу, чтобы порыдать у нее на плече, как любая потерянная душа.