Дом проклятых душ
Шрифт:
Он небритый, усталый, в поношенной косоворотке, в стоптанных, грубо заплатанных сапогах.
Старенький пиджак болтается на его некогда широких, а сейчас худых, поникших плечах.
Он или сидит в конторе, считая трудодни, или, заменяя прихворнувшего бригадира (а тот прихварывает часто, едва ли не каждый день посылает своего мальчонку в сельсовет – мол, занедужил тятька, не придет!), соскочит с постели, едва забрезжит рассвет, и побежит по домам: звать баб просо полоть или сено сгребать…
А их не дозовешься, на полях не дождешься! Отказываются выходить по наряду, хоть режь их!
Бригадир Лаврентьич тоже «хворает» не просто так: он против слова жены пикнуть боится, а ей собственные две черные козы дороже всего на свете. Вот и он их то пасет, то корм на зиму для них заготавливает, то сарайчик ладит, чтобы не замерзли его красавицы. И ничем его не убедишь, ничем не застращаешь!
Однако ссориться с этой властной бабой я не решался. Честно признаюсь, по меркантильным соображениям. Она пекла такие пироги… Даже с лебедой и крапивой, ей-богу, приходилось мне едать, и все было вкусно. А уж с земляникой-то!..
Словом, на Лаврентьича я не слишком нажимал.
Постепенно ко мне вообще перешли бригадирские обязанности, и вечерами я до поздней ночи засиживался за бумагами, подсчетами трудодней и перенесением сведений в отчетные документы. Та только радость, что есть у меня бумага – вести мои записки, да и в химических карандашах нехватки не чувствую.
Впрочем, и в бригадирской моей работе нет худа без добра. Благодаря ей сделался я вхож в каждый дом. Хозяева меня привечают, хотя о сторожевых псах этого сказать нельзя. Отчего-то они меня терпеть не могут.
Особенно усердствует один – правда, не сторожевой, а бродячий, ничейный. Он то убежит из Завитой, то снова в ней появится. Летом небось давит в лесу мелкое зверье. Зимой ютится в стогах сена, живет, как говорится, мирским подаянием.
В самом деле, почему-то в деревне его почти все подкармливают, особенно Лаврентьич старается – бригадир. Как-то раз я видел, как он пса кормит да бормочет:
– Ты уж прости, голубчик, на двор тебя взять не могу, заколет Глашка рогами, она на тебя ох лютует, неведомо почему. Но не горюй, я тебя не покину, завсегда накормлю-напою.
Я так понял, что Глашка – это какая-нибудь животина, вернее всего, одна из двух черных козочек, о которых так пеклась жена Лаврентьича. Потом я понял, что угадал верно…
К слову добавлю, что пес этот и в будущие годы то появлялся в Завитой, то пропадал, но вечно цеплялся ко мне. Самое странное, что, когда появились у меня дети, он их тоже гонял… удивительный пес, нестареющий какой-то, неподыхающий, хотя ему, наверное, уже много лет было.
Ну что ж, в Завитой столько удивительного мне открылось, что псом больше, псом меньше – не важно.
Вернусь, однако, к своим отношениям с сельчанами…
В подъезде Маша нос к носу столкнулась с какой-то Жукиной соседкой, которая вела на прогулку золотистого ретривера. При виде Маши ретривер немедленно рассиропился, ткнулся мордой в ее колени и забил хвостом так, что по подъезду даже некий звон пошел.
– Ну и ну! – изумилась его хозяйка. – Вот это я понимаю! Можно подумать, вы с моим Карлушей друзья детства!
– Меня почему-то все собаки любят, – с извиняющейся улыбкой пояснила Маша.
Это была сущая правда, а извиняющаяся улыбка объяснялась тем, что владельцы псов, как правило, ревнивы. Впрочем, соседка оказалась, на счастье, вполне адекватной и даже рассказала, что ее покойный отец обладал вот такой же удивительной притягательностью для четвероногих, которые признавали в нем безусловно высшее существо и лечились у него (а отец ее был ветеринаром) с огромным удовольствием.
– Мне так странно, когда люди говорят, что собак не любят или боятся! – воскликнула Жукина соседка. – У нас в пятнадцатой квартире живет некий Павел Григорьевич, так у них с Карлушей такая антипатия, ну просто словами не описать!
– Что вы говорите! – сделала большие глаза Маша, стесняясь признать, что сейчас идет к нему в гости, к этому самому Павлу Григорьевичу по фамилии Жуков, что он друг ее детства и даже в те давние детские годы на него рычала или норовила если не укусить, то сердито клацнуть зубами всякая собака из Завитой.
Собственно, отчасти из-за этого Жукины родители и уехали из деревни раньше остальных и больше туда не возвращались даже на каникулы или в отпуска.
Наконец Карлуша отклеился от Машиных колен и, поминутно оборачиваясь и прощально поскуливая, потащился вслед за хозяйкой на прогулку, а Маша позвонила в Жукину дверь, причем в ту минуту, когда звонок издал первую трель, она вдруг не то что испугалась неизвестно чего, но некую смутную тревогу ощутила, и поэтому очень захотелось ей повернуться – и быстренько сбежать из этого дома, но было поздно, поздно: дверь уже распахнулась, и перед Машей возник друг старинный Жука с вытаращенными от изумления голубыми глазами. И еще какое-то странное выражение… что-то вроде испуга… мелькнуло на его лице, но Маша решила не вникать в детали. Жизнь успела научить ее, что надо людей принимать не такими, какие они есть на самом деле, а такими, какими они хотят казаться, и она решила не отступать от этой заповеди.
Ну, натурально, выяснилось, что номера ее телефона Жука не блокировал: это его айфон, этот подлый иностранный агент, сам по себе устроил ему такую пакость, причем Маша оказалась одной из многих от его происков пострадавших. Ну, натурально, последовало спонтанное застолье, причем и Жука, и Галочка бурно радовались Машиному визиту, потому что исповедовали такое правило: на свои дни рождения никого не приглашать, ибо истинные друзья эти святые для них даты бережно хранят в памяти и приходят без приглашения!
Предполагалось, видимо, что эти истинные друзья обеспечивают и выпивку-закуску, потому что ели только Машин тортик и пили только принесенное ею инкерманское винцо.
– Ну, за встречу старых друзей! – провозгласил Жука.
Выпили.
– А теперь за Галочку! – провозгласила Маша. – С днем рождения! Всего тебе самого радостного!
Выпили.
– А теперь за любовь! – провозгласил Жука, поднимаясь, поднося бокал к губам и особенным образом оттопыривая локоть. Кто-то когда-то сказал ему, что именно так оттопыривали локти гусары, когда пили: чтобы боевой конь не совался в рюмку.