Дом скитальцев (сборник)
Шрифт:
…Здесь Колька сбился — слишком плохо он знал биологию. Но понял, что Управляющим Равновесием не обязательно знать все хитросплетения, всю «мышиную возню», как он назвал про себя это дело. Управляющий должен точно и исчерпывающе рассказать Наране о своих нуждах, а Великая Память проверит все цепочки, и все звенья всех цепочек, и выдаст человеку единственное решение, покажет ему простое действие, которое даст нужный результат и минимально повредит Равновесию в целом…
На этой стадии понимания, на которой настоящий ученый, Колькин шеф, например — Рыжий Тигр пространств — ощерился бы от жадного, злого и беспощадного к святыням интереса… Эх, где ты, шеф! Далеко, далеко, и лучше не думать об этом. Ладно. На этой стадии понимания Николай Карпов испугался. Получалось, что мыслят здесь Нараны, а люди им прислуживают, как лаборанты — отмеряют, осматривают, отсчитывают и льют в реторты из мензурок. Так получалось неопровержимо, но испугался Колька не этого, а
К тому времени Ахука уже побежал по своим охотничьим делам. Ему тоже предстояло переварить кое–что, и немалое кое–что. Колька развалился в холодке и стал грызть себя за малограмотность. Погрыз. Дал пинка плоскохвостой крысе, подобравшейся слишком близко к его подошвам. Подумал, не повлияет ли пинок на Равновесие. Усмехнулся. Простая–простая мыслишка бродила в голове: а чем у нас лучше? Здесь хотя бы делают равную работу, а у нас малая часть думает, остальные исполняют. Даже коммунизма нету. И машин таких нет, чтобы смогли все наше Равновесие охватить анализом, а у них — есть. Живые машины. Хорошо это? Хорошо. Что ж ты пыхтишь, Свисток? Не знаешь? Ну то–то…
Глава 6
Когда жизнь становится слишком простой и нехитрой, человек стремится усложнить ее. Если он — настоящий человек. Когда сплетения жизни вокруг становятся непосильно сложными, даже настоящий человек пытается их распутать или обрезать. Загнать в пределы, доступные пониманию.
Колька не воображал, что он — настоящий человек. Случая не представлялось, пробного камня, на котором человек испытывается. Он ждал и ждал своего испытания, проходил через него, оглядывался и понимал — не то. Первым его шагом был аттестат с медалью. Детдомовские воспитатели прямо оторопели, когда Карпов, «Свисток», хулиган из хулиганов, в восьмом классе начал работать остервенело, после отбоя пробираться в комнаты для занятий, просить дополнительных уроков. Это было через год после знакомства с Рафаилом и Володей. Год он принюхивался, как дикий камышовый кот к рыбацким сетям, и — оп! — сунулся за рыбкой и там и остался. Отличник Карпов. Жизнь стала неподъемно–сложной из–за двух интеллигентных мальчиков, из–за их разговоров, будто на чужом языке. За один год разломали его лихую и спокойную жизнь, в которой он был на своем месте, и все прочие — на своем, и голыми руками его не возьмешь, обожжешься, а милиция — ну что она, милиция? Там все понятно. А у этих было все непонятно, «почему» у них было больше, чем воробьев на мостовой. Непонятным казалось самое простое. Вот почему ночью темно? «Потому что солнце заходит, гы–ы…» А ночью гемно непонятно почему, оказывается. «Теоретически, — говорит Володя, — те–о–ре–тически должно быть светло всегда одинаково, а если ночью темно, то Вселенная конца не имеет, понял?»
Он добился, понял. Про Вселенную, про Эйнштейна, и что теория относительности «вся выводится из Пифагоровых штанов». И жизнь на шесть институтских лет стала опять простой и веселой, как электричка в субботу. Три последних года — лаборантом у шефа, потом дипломная работа и диплом с отличием, как но рельсам. Потом дикая, изнурительная, неистовая работа над генератором, и короткие ночи в лаборатории на ватниках, вповалку — уже светает и собаки взлаивают в виварии. Опять добился. Пустили в Пространство втроем.
Все это казалось испытанием, а было пробой, проверкой на точиле, на котором он звенел, красовался и швырял искры звездочками. Сейчас он проходил испытание.
Куда делась его уверенность в суждениях, бравость! Здесь не было рельсов. Спасительная любовь, без которой он бы пропал, и та слагалась из «почему». Бывает ли у нас такое? Он не знал, не довелось узнать. Единственное «не знаю», за которое он благодарил свое прошлое.
«Почему ты полюбила меня?» — «Полюбила». — «Но почему — меня?» — «Потому что тебя. Ты — рыжий, как мой Уртам». — «Когда ты это почувствовала?» — «Почувствовала? Вот как я почувствовала. И так. Как мы с тобой сейчас». И опять обняла его, как ветер, дувший на обрыве над Рагангой. Была их вторая ночь, и в доме было так тихо, как никогда не бывает, как не бывает вообще. Он открывал глаза в сумрачный, тлеющий свет зеленых стен: свет был туманный. Он вытекал из листьев и, наполнив дом, уходил наружу, в лес, как теплый воздух на мороз. Клубами. Оставалась Мин около него и вместе с ним, и неестественная тишина, угрожающая отнять ее. Оторвать. Унести. Тогда она смыкала руки, и тишина становилась неслышимой, притаивалась до поры. А после он засыпал и во сне видел тишину и железные гремящие машины. Приснилось, что его вызвали к Наране отвечать, как в школе к доске. Опять он проснулся — Мин была рядом и проснулась тоже, словно не засыпала. Он спросил, как Нарана смогла научить их языку за один день. «Как нас научают языку Памяти за два–три дня во время Воспитания, так и тебя, одинаково». Помолчали. Действительно, она лежала без сна, дыхание было свежее, не сонное. «Ты не спала, маленькая?» — «Нет. Мы спим меньше, чем вы». — «Женщины?» — «Ты спи, Адвеста. Раджаны спят меньше, чем лью–ди». — «Почему?» — «У вас нет Равновесия, поэтому». — «Что же вы делаете ночью?» — «Поем песни, говорим с Нараной. Иногда работаем». Он в сонном оцепенении лежал, ощущая тяжесть ее головы на своем плече. Она умела быть совершенно неподвижной — чтобы не мешать ему спать — и такой живой одновременно что сердце проваливалось. «А как учит Нарана, я не знаю — прошептала она. — Часто я думала, когда заканчивала Воспитание — как она учит? Не знаю… Ах, Адвеста!» Она вдруг обняла его голову, прижала, спрятала. От чего спрятала? От какой опасности пыталась прикрыть?
Прошуршало что–то в траве. Он прислушался — стихло. Крыса. Тиканья часов не слышно, забыл завести. И о часах никто не спрашивал, не интересовался. Господи, что вы за люди такие?
— Мин… Ты же Врач, ты же лечишь. Как же ты не знаешь о Наране? Может быть, Воспитатели знают, как она учит речи?
— Воспитатели — нет. О мозге знают Врачи. Воспитатели помогают Наране, говорят слова, которые она поет, когда учит речи. Нет, нет… Вот какая я была, — она показала пядью, какая была маленькая, — после дождей. Всем нам было четыре года, с малыми месяцами, но мы уже знали, что Великая живет в подземелье, под холмом посреди поселения. Ранним–ранним утром пришли к нам чужие Воспитатели, и ко мне приблизилась женщина и сказала: «Я научу тебя речи Памяти, белочка». Я рассердилась. Я ждала, что мне достанется научение со своим Воспитателем, а чужие поведут других детей — нас было трое у нашего Воспитателя. Но рассердившись, я не подала вида, мне хотелось поскорее увидеть подземелье Памяти и Художников с листьями киу вдоль больших дорог, а, может быть, и больших Птиц, которых мы еще не видели. И Воспитатели взяли нас на спины и побежали с нами через лес и по дорогам, а перед холмом Памяти мы пошли сами, каждый рядом со своим научителем. Художники сидели на траве и рисовали нас, на холме играли Певцы, но песен не пели. Входя в подземелье, мы оглядывались на них, они же улыбались нам и играли. Знаешь, Адвеста, я выросла и мне определили воспитание Врача, и тогда лишь я поняла, что речи учит Нарана, а не люди. Ты спишь?
— Нет, — сказал Колька.
Он думал о том, какой она была в четыре года, и о том, что даже фотографий здесь нет, и он никогда не узнает, какой она была маленькой и несмышленой, с коричневыми босыми ножками и серьезным взглядом. Он ее так всю любил, он ее маленькой рыжей белочкой любил, может, больше, чем сейчас и тогда на поляне, когда она Рафку не отдала ему, и больше, чем все на свете.
Он лежал счастливый, тихий, сомневающийся во всем, и потому — глубоко несчастный. Это мир, в котором уничтожение дюжины землероек, по два грамма веса каждая, рассматривалось как серьезная и опасная проблема! Ах, этот мир — вторая жизнь, и в ней еще меньше определенности, чем в первой… Он должен что–то решить про себя, как он будет жить, пойдет ли с Ахукой? И как еще распорядится с ним Великая Память — тоже неизвестно. И как у них с Мин будет? Он понимал, что она так же вольна уйти, как была вольна выбрать его. И кроме пистолета с последним патроном, кроме гарантированного последнего выстрела, ничего не было ясно… Он снова и снова задремывал, кто–то ясным, звучным голосом прочел стихотворение — он знал его давно, не любил, и слушал небрежно, подкидывая на ладони последний патрон:
Слова как пули. Девять грамм
Свинца на каждое. Молчи.
Рассвет–убийца, тать в ночи,
Сейчас в глаза заглянет нам.
Жить без тебя,
Спать без тебя.
Чужие губы целовать,
В похожую на гроб кровать
Одной ложиться —
Без тебя.
Отсюда — все,
Отсюда — врозь.
Знакомой болью губы сводит.
Как пуля в мозг,
Как в горло нож,
Как в сердце — гвоздь
Рассвет приходит.
И рассвет пришел. Перекликались Охотники, замычали буйволы в лесу.
Начинался день, в который — Колька знал это — он обязан добиться ясности, это было, как в горло нож, ясность! Он сделал зарядку, тщательно выбрился и попросил у Дхармы бахуш — для раздвоения. Сегодня ему понадобится полное напряжение разума. Он знал, что теперь — после охоты — перенесет эту штуку.
— Не всматривайся вглубь себя, — сказала Дхарма. — Нельзя присматриваться к раздвоению.
Оно наступило через полчаса — как раз пришел Ахука. Колька встретил его вопросом: что угрожает Равновесию? Этот вопрос сам собой выделился, как главный.
Ахука улыбнулся, давая понять, что доволен таким началом. Уселся поудобнее. Посмотрел, как Таи неохотно лезет на дерево.
— Лахи, Врач, — проговорил Ахука, — пересказал мне ваш разговор… И думаю я, судьба Равновесия, — он обвел рукой окрест, — неким образом соотносится с судьбой вашего Равновесия, пришелец.
— Я тоже думал об этом, — сказал Колька. — Но безрезультатно.
Он понимал, отчего медлит Наблюдающий Небо. Ему необходима была уверенность в Колькином неравнодушии.