Дом свиданий
Шрифт:
Была толковая, вежливая, всегда веселая, исполнительная и преуслужливая. Мы ее, скорее за подружку почитали, чем за горничную. Тем более, что сложилось как-то так, что и служила-то она, главным образом, только Нюте Ямочке, которую боготворила и величала «своей барышней», а остальным – лишь между прочим, как бы из любезности.
Когда начались и потянулись полосы нашего оскудения, Грунька оказалась совсем золотым человеком. Находила каких-то великодушных закладчиц, которые давали под вещи вдвое больше, чем ссудные кассы. Правда, и при вдвое большем проценте, да ведь наша сестра за этим не стоит, а лишь бы сейчас наличность в руки. Выгодно продавала старые платья и белье где-то на Александровском
Уплаты долгов по распискам Грунька никогда не требовала: «У вас, барышня, целее будут!» А векселя ее ростовщики и ростовщицы переписывали с величайшей легкостью, причем, однако, задолжение – ой, как вырастало!
Дружа с Грунькою, мы не раз убеждали ее, полушутя, полусерьезно, переменить участь: перейти из горничных к нам в товарки, включиться в ассоциацию. Но она упорно отшучивалась, что «рылом не вышла»… Между тем… Да вы, Маша, видали когда-нибудь Аграфену Панфиловну Веселкину?
– Нет, Катя, не случалось.
– Теперь, к пятому десятку, ее уж очень разнесло, – расплылась, расползлась, жирная туша, как все наши почтенные хозяюшки, – но все еще король-баба. А тогда, если бы не один смешной недостаток, была бы девица хоть куда, в этаком русском хороводном вкусе. Рослая, статная, белая, румяная, быстроглазая, очи с поволокой, чудесные русые волосы, губы малина, белозубая, грудастая, широкобедрая, спина, как плита. Но, подобно как Эстер, природа тоже обидела Груньку носом. Только у Эстер он был длинный и светил пламенем, а Грунька, напротив, имела на месте переносицы гладкое поле, а пониже – какую-то шарообразную белую пуговицу с двумя черными дырочками, астрономически устремленными к небу. Прямо пародия какая-то на нос, свиной пятачок, масляничная маска. Эстер имела, по крайней мере, то утешение, что на фотографии выходила красавицей, а Груньку и фотография оставляла карикатурой. Однако, в отличие от Эстер, несчастный нос Груньку не ожесточил, и она первая предобродушно острила над своим «пыптиком».
Уж не знаю, «пыптик» ли был причиной или иное что, почему Грунька засиделась в девках до тридцати лет. Конечно, девица она была только по паспорту, однако, – Бог ее ведает, – что осталось у нее в прошлом, но положительно утверждаю, что, обслуживая нашу грешную ассоциацию, сама Грунька вела жизнь воздержанную и одна из всей женской прислуги не имела ни жениха, ни любовника.
Чтобы докончить портрет этой госпожи, не умолчу еще об одном недостатке Груньки, для меня гораздо более несносном, чем ее комический нос: у нее, – уж извините за подробность, – препротивно пахло от ног, трудно было долго оставаться с ней близко. Она этот недостаток свой знала, и принимала против него всякие аптечные меры, и духами заливалась, но – на чей другой нос, а на мой, например, казалось – выходило еще хуже. Мы все удивлялись на Нюту, как она выдерживает, что Грунька сидит в ее комнате по целым дням. Но Нюта уверяла, что мы преувеличиваем и ничего особенного она от Груши (так она всегда звала Груньку) не слышит.
Хорошо-с. Нюта лежит, жует сласти и читает своих Рокамболей и Генрихов Четвертых. Груша сидит подле и шьет. А потом Нюта стала держать свою комнату на ключе,
Когда Нюта перебралась в читальню, то и Грунька перенесла туда же из девичьей свою кровать и пожитки. А затем все мы получили, написанный прекрасным почерком Нюты, золотообрезный билетик с голубками и незабудками, которым Аграфена Панфиловна и Анна Николаевна приглашали нас на шоколад по случаю их общего новоселья.
В положении Груньки все это приключение вызвало лишь ту перемену, что теперь она говорила Нюте «ты», очень ею командовала и порой на нее ласково покрикивала. По отношению к нам она осталась такой же услужливой и исполнительной, как была, и сделалась еще тароватее на кредит. Еще бы! Нюта вверилась ей совершенно, а наша бережливая домоседка Ямочка имела-таки запасные деньжонки на черный день. Ими-то, как потом выяснилось, и принялась теперь орудовать Грунька.
Мы, безалаберные рассейские простыни, продолжали хватать у нее десятки, четвертные и сотенные, не думая об отдаче. Но еврейки считать умеют. Однажды Дорочка Козявка озадачила меня вопросом, знаю ли я, сколько должна Груньке.
– Нет, не знаю… пожалуй, наберется рублей пятьсот…
– Только? – удивилась она, округлив черненькие глазки-маслинки. – Гм… а мне казалось, не две ли тысячи? Вы бы, Катя, все-таки поосторожнее…
Я обеспокоилась, попросила Груньку выяснить мой счет. Но получила беспечный ответ:
– Ох, барышня, валяются где-то эти бумажонки, я о них и думать забыла. Да что вы вдруг встревожились? Разбогатеете, – отдадите. За вами не пропадет.
Но, если мы закрывали глаза на свои частные долги, то не могли не видеть общей суммы вексельных обязательств по ассоциации. Они возросли до тридцати тысяч рублей. Сроки близились, и на этот раз, когда поднимался вопрос о переписке векселей, Грунька как-то сомнительно отмалчивалась, загадочно поджимала губы да покачивала головой. Либо жаловалась на неурожайный год, что в Петербурге ни у кого нет денег, и никто не хочет открывать новых кредитов, а все норовят получить по старым!..
Нинишь, Зизи и Анета Блондинка, на имя которых писались все долговые документы ассоциации, были в ужасе. Касса наша, опустошенная безвозвратными ссудами, была – хоть шаром покати.
А тут вдруг гром с ясного неба. В один прескверный день Нинишь вызывает к себе наш приятель, полицеймейстер Е., и объявляет ей уже без малейшей любезности:
– Ну-с, милейшая социалистка, «кончен базар»! Побаловались, – и баста! Больше мы терпеть вашу, с позволения сказать, ассоциацию не можем. Доведались о вас такие сферы, с коими шутить плохо. Даю вам на ликвидацию неделю срока. Не успеете, прошу не прогневаться: всех на бланку! Либо, на выбор, вон из столицы по месту родины.
Никаких просьб, доказательств, объяснений и слушать не стал.
– Нет, – говорит, – слух дошел до августейших ушей ее величества государыни императрицы, и она ужасно возмущена, что в столице такая безнравственность. Благодарите Бога и за то, что я выпросил для вас у генерала недельный срок. Он хотел выслать в двадцать четыре часа.
Бросились мы к антрепренерше. Говорит:
– Да, слышала, есть. Мой генерал рвет и мечет. Насчет императрицы не знаю, а у Ольденбургских ему, действительно, кто-то сделал неприятный намек. Да на это наплевать! Кладите пятьдесят тысяч на стол, – улажу.