Дом в Пасси
Шрифт:
— Вы хитрый человек, о. Мельхиседек, я вас давно ведь знаю.
— Где же тут хитрость-то, Михаил Михайлыч?
— Ну, уж я знаю…
Генерал замолчал. Мельхиседек смотрел в окно на жаненские каштаны.
— У нас в обители древние дерева. Много этих постарше — и поболее. Один дуб — сам святой сажал, говорят, основатель аббатства. И лесов кругом много. Тишина, благоухание… Намоленное место, Михаил Михайлович, сами увидите.
Генерал внезапно перед ним остановился.
— Да, позвольте, я не договорил. Тут у нас в доме еще один
И генерал быстро прошел в переднюю, отворил дверь на лестницу, вышел.
Через несколько минут стоял он перед Мельхиседеком с Рафой. У того в руках была бумажка.
— Подписной лист номер сорок третий. Позабыли, наверное, о. Мельхиседек? Мы еще тогда смеялись, а посмотрите-ка…
Рафа был несколько смущен, но сдерживаемая гордость в нем чувствовалась. Он поднял черные свои глаза на Мельхиседека.
— Я ездил в Ниццу и жил там у одной моей тети Фанни. Она позволила мне собирать на ваш… couvent [53] . Я объяснял нашим дамочкам, что это на бедных детей, т. е. для сирот и еще разных других. Они говорили, что если там приют для детей, то они согласны давать, а вот… — тут сто пятьдесят франков.
— Молодчина, Рафаил, — сказал генерал. — И мать обобрал, и тетку, разных бриджевых дам. И сам подписал, из собственных сбережений. Как же не с колокольным звоном.
53
монастырь (фр.).
— Одна знакомая голландка, госпожа Стаэле, — продолжал Рафа уже совсем важно, — обещала мне вносить за какого-нибудь мальчика ежемесячно, если только ей пришлют фотографию всего… etablissement [54] и портрет ребенка, и его письмо.
— Какой славный мальчик! Милый мальчик, — сказал Мельхиседек, перекрестил Рафу и поцеловал его в лоб. Потом взял за обе руки и, глядя прямо, продолжал тихо и очень серьезно: — Ты помог и нам, и таким же мальчикам, как и ты сам.
54
Здесь: семейство (фр.)
— У нас, милый человек, уже десять живет ребят, да не таких, как ты. У тебя мама, она тебя любит, у тебя квартирка, ты начинаешь учиться… Одет хорошо. А наши дети — в большинстве сироты или попавшие в чужие семьи, иногда столько зла, горя, грубости уже видевшие. Мы стараемся их отогреть, просветить, научить закону Господа Иисуса. Наш общий друг Михаил Михайлыч говорит, что тебя надо с колокольным звоном встречать: это шутка, но я действительно тебя очень благодарю.
Рафа слегка застыдился.
— А можно мне было бы посмотреть тех мальчиков?
— Отчего же нельзя. Разумеется можно.
— Так что вы считаете, — вдруг перебил генерал, — что я-то уж еду? Решенное дело?
Мельхиседек мгновение помолчал. Потом поднял на него свои голубые, выцветшие глаза, сказал серьезно, почти с некоторой даже грустью:
— Думаю, Михаил Михайлыч, что решенное. Генерал не ответил. Рафа задумался — пустит ли мама?
«Мельхиседек у нас летательный», — говорил о нем архиепископ Игнатий. Архиепископ, высокий, нестарый и плотный монах в золотых очках, бывший профессор догматического богословия, любил пошутить.
— О. Мельхиседек столь легок, что ему и аэроплана никакого не надо. Как некое перышко по воздуху воспаряет.
И давал ему поручения: съездить туда-то, наладить то-то, помирить одного с другим. Мельхиседек запахивал ветхую свою рясу, расправлял серебряную бороду, и действительно поддуваемый ветерком, как легкий парусник плыл: нынче в Гренобль, завтра в новый скит Андрея Первозванного, а там в городишко северной Франции.
Теперь вызван он был в Париж на несколько дней, заменить иеромонаха Луку, навещающего русских в больницах, — да кстати проверить и всю организацию посещений.
На этот раз особо настойчиво потребовал генерал, чтобы он у него остановился.
— Я соглашаюсь ехать в скит, но и вы должны прожить у меня эти дни.
Мельхиседек колебался.
— Да я, собственно, Михаил Михайлыч, на Подворье бы. Но генерал взял его за руки, крепко сжал.
— Прошу вас. Когда вы тут… — на сердце не так тяжко. Мельхиседек смолк. Это «на сердце тяжко» слышал он от сотен, кого за долгую жизнь исповедовал: вечная усталость, бремя, копоть души.
И остался. Впрочем, он мало бывал собственно у генерала. День проводил в разъездах, да в госпиталях севера, юга, востока и запада Парижа. Чтобы не привлекать внимания, надевал вместо клобука шляпу. И худенького старичка с белой, провеянной бородой можно было встретить и в Charite, и у Кошена, и в Сальпетриэр — как и в уголке второго класса метро. Он возвращался под вечер усталый, иногда даже грустный.
— Мне в Париже вашем нелегко, — говорил генералу. — Тяжкий город. Не по мне. Душно. А вот Русь-то наша, одинокая, заброшенная по больницам.
Он остановился, легким прикосновением взял руку генерала — точно хотел погладить.
— Жалко всех, разумеется. Сколько несчастий видишь… Но через минуту прибавил:
— А в печаль нельзя впадать. Мне недавно архиепископ рассказал про одного монаха, католического. Тринадцать лет с прокаженными проживал, и сам заразился. Умирая, написал в последнем письме: «Будьте, говорит, всегда веселы, что бы ни случилось. Малейшее проявление печали мне всегда было тяжело — оно обидно Богу».