Домашний спектакль
Шрифт:
В комнате гости разбились на группки, слышался приглушенный гомон, голубая дымка, как прозрачное одеяло, лежала посредине между полом и потолком. Майлс заметил, что на пианино опрокинули стакан — лужа сверкающей тесемкой стекала по красному дереву, и на пушистом ковре образовалось мокрое пятно. Томми Мактоуэн со своей последней перезрелой блондинкой — Нормой, или Альмой, или как Как-Ее-Там сидели на полу и, разбросав пластинки, безуспешно пытались их собрать: клали поверх кучи одну в то время как другие летели в сторону. Над стойкой словно
"Все это, — с сардонической усмешкой подумал Майлс, свидетельствует о том, что встреча друзей прошла с потрясающим успехом”.
Но даже царившее в этой комнате лихорадочное возбуждение не смогло его согреть: озноб, который Майлс, очевидно, принес с собой из библиотеки, не проходил. Он потер руки и, когда это не помогло, почувствовал страх: а вдруг у него и в самом деле что-нибудь серьезное? Лили ведь не та женщина, которая с радостью возьмет на себя роль сиделки при инвалиде. И будет не так уж и не права: он тоже вряд ли согласится на роль Роберта Браунинга в случае с Элизабет Барретт.
Ни ради Лили, ни ради кого-либо другого. Значит, анализы лучше не делать вообще. Пусть что-то и не в порядке — он и знать ничего не хочет.
— По-моему, вас что-то тревожит?
Это был доктор Маас. Он стоял рядом, прислонившись к стене, руки в карманах, и с задумчивым видом смотрел на Майлса. “Все изучает, сердито подумал Майлс — будто клопа в микроскоп”.
— Нет, — бросил Майлс. А потом передумал:
— По правде говоря, да.
Тревожит.
— И что же?
— Нехорошо мне. Знаю я ваш диагноз, но чувствую себя паршиво.
— Физически?
— Конечно, физически. Что вы хотите сказать? Что все дело в состоянии духа и тому подобная ахинея?
— Я вам ничего не хочу сказать, мистер Оуэн. Это вы мне говорите.
— Хорошо. Тогда интересно, откуда такая уверенность. Ни анализов, ни рентгена — ничего, а ставите диагноз. Откуда? По-моему, вы вообще считаете, что физически у человека все в порядке и надо только отдать себя в руки какому-нибудь хорошему, дорогостоящему психоаналитику...
— Прекратите, мистер Оуэн, — холодно перебил его доктор. — Я принимаю как должное ваш отвратительный тон, ибо не в себе вы, без сомнения. Но ваше воображение поистине безгранично. Я не занимаюсь психоанализом и никогда этого не говорил. И вообще я не врач. Людям, с которыми я имею дело, помочь, к сожалению, уже ничем нельзя, и мой интерес к ним, так сказать, чисто академический. Но чтобы меня принимали за мошенника, выискивающего себе жертву...
— Ну тогда, — прервал его Майлс, — я извиняюсь. Правда, извиняюсь.
Не знаю, что на меня нашло. Может, из-за этого сборища — я их ненавижу, мне всегда от них плохо. Но, честное слово, я извиняюсь за то, что на вас набросился.
Доктор мрачно кивнул.
— Разумеется, — сказал он. — Разумеется. — Потом нервно провел пальцами по своему блестящему черепу. — Хотел, правда, еще кое-что вам сказать,
Майлс засмеялся.
— По-моему, вы просто со мной расквитаетесь.
Доктор помедлил, а потом сделал жест в направлении библиотеки.
— Так вот, мистер Оуэн, я слышал многое из того, что там говорилось. Я не подслушивал, но дискуссия стала слишком горячей, верно? И с этой стороны двери все было слышно.
— Правда? — осторожно спросил Майлс.
— Эта дискуссия, мистер Оуэн, — ключ к вашему нынешнему состоянию.
Вы резко оборвали ее и сбежали. Назвали ситуацию “рутиной”, считаете невыносимой — скорей от нее прочь.
Майлс выдавил из себя улыбку.
— Что значит, “назвал рутиной”? Разве для этого есть другое слово?
— По-моему, да. Я бы назвал это ответственностью. О вашей жизни, мистер Оуэн, как театральной, так и личной, пишут во всех газетах; я бы написал, что большая часть ее есть так или иначе бегство от ответственности. Не кажется ли вам странным, мистер Оуэн, что независимо от того, как далеко и насколько быстро вы бежите, у вас все равно возникают те же проблемы?
Майлс сжал и разжал кулак.
— В конце концов, — ответил он, — это мое дело.
— Здесь вы ошибаетесь, мистер Оуэн. Ваше решение бросить играть затрагивает интересы не только тех, кто занят в спектакле, но и всех тех, кто имеет к нему хоть малейшее отношение. Вот вы оставляете одних женщин, заводите других, а ведь им это, между прочим, далеко не все равно. Представляете, что они могут выкинуть? Как себя повести?
Извините за нравоучения, мистер Оуэн, но нельзя кидать в воду камешки и не замечать, что от них идут круги. Вот почему, когда вы говорите “рутина”, то видите во всей ситуации только самого себя. А когда я говорю “ответственность”, то думаю обо всех.
— И каков же рецепт, доктор? — спросил Майлс. — Продолжать гореть в этом маленьком частном аду, потому что, если попробовать из него выбраться, можно кому-нибудь наступить на ногу?
— Выбраться? — удивленно спросил доктор. — Вы действительно полагаете, что вам удастся выбраться?
— Плохо же вы меня изучили, доктор. Понаблюдайте еще — увидите.
— А я и наблюдаю, мистер Оуэн, и вижу. С чисто академическим, как я сказал, интересом. Мне одновременно интересно и удивительно наблюдать, как человек пытается бежать из своего “маленького частного ада”, и видеть, что он носит этот ад в самом себе.
Майлс попытался сделать протестующий жест, но не смог.
— Другими словами, — съязвил он, — долой традиционные средства, есть кое-что и посильнее.
Доктор пожал плечами.
— Вы же все равно не верите.
— Нет, — подтвердил Майлс, — не верю.
— Должен признаться, я был убежден в этом. — Доктор улыбнулся и вдруг снова стал похож на пухлого непослушного мальчугана. — Потому-то мне с вами так легко и интересно.
— Интерес, конечно, чисто академический.
— Разумеется. Майлс рассмеялся.