Доминик
Шрифт:
Я вернулся очень поздно; Оливье еще не ложился и ждал меня.
– Ну что? – живо спросил он, словно за то время, что длился мой визит, нетерпение его возросло.
– Я ничего не узнал, – сказал я в ответ. – Мне известно только, что вчера, когда Жюли вернулась из концерта, ее лихорадило, а сейчас она все еще в жару и больна.
– Ты видел ее? – спросил Оливье.
– Нет, – сказал я и сказал неправду, но мне хотелось внушить ему чуть больше участия к недугу Жюли, нимало, впрочем, не опасному.
– Ну разумеется! – вскричал с досадой Оливье. – Она меня видела!
– Боюсь, что так, – отвечал я.
Он быстрыми шагами прошелся по комнате из конца в конец; затем остановился, с проклятием топнув ногой:
– Что ж, тем хуже! – воскликнул он. – Тем хуже для нее. Я свободен и могу делать, что мне заблагорассудится.
Я знал все оттенки настроений Оливье; досада редко доходила у него до гневного ожесточения. Поэтому я не боялся, что дам неверный ход разговору, сделав
– Оливье, – просил я, – что происходит между Жюли и тобою?
– Происходит то, что Жюли влюблена в меня, мой милый, а я не люблю ее.
– Я знал это, – начал я, – и из привязанности к вам обоим…
– Благодарю покорно. Тебе незачем терзаться из-за меня. Я ничего подобного не хотел, не поощрял, не принимал всерьез, все это никогда не найдет во мне отклика и трогает меня не больше, чем вот этот пепел, – сказал он, стряхивая пепел с сигары. – Что же касается Жюли – жалей ее, сделай милость, она того стоит, если упорствует в своем помешательстве. Угодно ей быть несчастной – что ж, ее воля.
Он был ожесточен, говорил очень громко и, может быть, впервые в жизни прибегал к преувеличениям в той области, где вечно стремился все преуменьшить и выбором слов, и самим их смыслом.
– И, в конце концов, что могу я сделать, сам посуди, – продолжал он. – Все это нелепо, но я знаю и другие случаи, по крайней мере столь же нелепые, как этот.
– Не будем говорить обо мне, – сказал я, желая дать ему понять, что мои дела ни при чем и обличить другого – еще не значит доказать собственную правоту.
– Как угодно, пусть каждый сам ищет выхода из своих затруднений, ни с кого не беря примера и ни с кем не советуясь. Так вот, у меня есть одна лишь возможность выпутаться – твердить «нет», «нет» и еще раз – «нет»!
– Негодное средство, ведь ты твердишь «нет» с тех пор, как я тебя знаю, и с тех пор, как я знаю Жюли, она хочет быть твоей женой.
При последних словах он в прямом смысле слова содрогнулся от ужаса; затем разразился хохотом, который убил бы Жюли, услышь она этот хохот.
– Моей женой! – повторил он тоном неизъяснимого презрения, словно эта мысль могла прийти в голову только слабоумному. – Мне стать мужем Жюли? Отменно! Так, значит, ты совсем не знаешь меня, Доминик, знаешь не лучше, чем если бы мы познакомились час назад? Сначала я скажу тебе, почему никогда не женюсь на Жюли, а потом – почему никогда не женюсь вообще. Жюли – моя двоюродная сестра; пожалуй, этого довольно, чтобы она нравилась мне чуть меньше, чем любая другая девушка. Я знаю ее всю жизнь. Мы, можно сказать, качались в одной колыбели. Есть люди, которых эта почти братская близость могла бы прельстить. Что до меня, то сама мысль о том, чтобы жениться на той, кого я видел в пеленках, кажется мне смешной, как затея сочетать браком двух кукол. Она миловидна, неглупа, наделена всеми мыслимыми достоинствами. Что бы ни случилось, я буду ее кумиром – а богу ведомо, как мало гожусь я в кумиры! – ее постоянство выдержит все испытания, она будет боготворить меня, будет лучшей из жен. Достигнув желаемого, она станет самой любящей из женщин; обретя счастье, станет самой пленительной… Я не люблю Жюли. Не люблю и не хочу. Если это будет продолжаться, я ее возненавижу, – сказал он, ожесточаясь снова. – И к тому же я сделаю ее несчастной, безысходно несчастной – стоит стараться! На другой день после свадьбы она начнет ревновать и будет не права. Через полгода она будет права. Я брошу ее без всякой жалости, я себя знаю и не сомневаюсь. Если все это продлится еще немного, я уеду, я предпочту бегство на край света. Мною хотят завладеть, вот как! За мной следят, шпионят, узнают, что у меня есть любовницы, и роль шпиона разыгрывает моя будущая жена.
– Полно, Оливье, что за бредни, – сказал я, резко перебив его, – никто за тобой не шпионит. Никто не вступал в сговор с бедной Жюли, чтобы завладеть твоей волей, и, связав тебя по рукам и ногам, отдать во власть твоей кузине. Ты ведь метишь в меня, не правда ли? Так вот, я желал лишь одного: чтобы настал день, когда вы с Жюли поняли бы друг друга; в этом я видел верное счастье для нее, а для тебя – возможности, которых не вижу нигде более.
– Верное счастье для Жюли, единственная возможность для меня – чего уж лучше! Будь все это осуществимо, ты был бы прав, а я – спасен. Так вот! Повторяю еще раз: ты собственноручно творишь несчастье Жюли, и ради того, чтобы избавить ее от разочарования, готов сделать из меня подлого преступника, а ее довести до могилы. Я не люблю ее, тебе понятно? Ты знаешь, что значит любить или не любить, тебе небезызвестно, что оба эти чувства при всей своей противоположности обладают одинаковой силой и одинаково неподвластны воле. Попробуй забыть Мадлен, я попробую полюбить Жюли – поглядим, кто из нас скорее достигнет цели. Загляни мне в сердце, полюбопытствуй, выверни его наизнанку, вскрой мне вены, и если ты обнаружишь хоть слабое биение, отдаленно напоминающее склонность, хоть самый крохотный зачаток, о котором можно было бы сказать; когда-нибудь это станет любовью! – веди меня прямо к своей Жюли, и я женюсь на ней; в противном же случае не заговаривай
Он остановился, не потому, что аргументы его были на исходе – он черпал их наудачу из неиссякаемого запаса, – но как будто вдруг увидел себя со стороны и тотчас опомнился. Больше всего на свете Оливье боялся показаться смешным, а потому одинаково старательно избегал в беседе и недоговоренности, и излишней откровенности, обладая строгим чувством меры. Прислушавшись к своим речам, он почувствовал, что за последние четверть часа наговорил лишку.
– Честное слово, – воскликнул он, – по твоей милости я веду себя как дурак и совсем потерял голову. Ты созерцаешь меня с хладнокровием театрального наперсника, и у меня такое чувство, словно я разыгрываю трагический фарс себе на потеху.
Он опустился в кресло, принял небрежную позу человека, собирающегося не ораторствовать, а поболтать на незначительные темы; тон его изменился так же резко и так же мгновенно, как незадолго перед тем манера держаться, и он продолжал, слегка прищурившись и с улыбкой на устах.
– Быть может, когда-нибудь я женюсь. Не думаю, что так случится, но, чтобы не судить опрометчиво, могу сказать, что в будущем можно допустить все, что угодно; совершались превращения и более диковинные. Я гонюсь за чем-то, чего не могу найти. Если бы это самое «что-то» вдруг предстало передо мною в образе, который был бы мне приятен, и под именем, которое бы не резало слуха в сочетании с моим, при том что состояние мне вполне безразлично, я, может статься, сделал бы глупость, так как глупостью это было бы при всех обстоятельствах, но эту глупость я по крайней мере сделал бы по собственному выбору, по собственному вкусу и по прихоти только собственной фантазии. А покуда я намерен жить как мне нравится. В этом все дело: найти то, что подходит твоему складу характера, а не копировать чье-то счастье. Если бы мы предложили друг другу поменяться ролями, ты ни за что не согласился бы на мою, а твоя была бы мне в тягость еще того более. Что бы ты ни говорил, ты обожаешь ситуации книжные, запутанные, щекотливые; в характере у тебя ровно столько силы, чтобы пройти по краю пропасти и не разбиться, и столько слабости, чтобы деликатно смаковать острые моменты. Ты ведь даешь себе возможность изведать все противоположные чувства, начиная с опасения поступить непорядочно и кончая гордым удовольствием от ощущения, что ты чуть не герой. Жизнь твоя предопределена, могу ее предсказать: ты дойдешь до конца, заведя приключение так далеко, как только возможно человеку, не способному на низость; ты будешь наслаждаться упоительным сознанием того, что удержался на самой грани греха и не согрешил. Сказать тебе все? Настанет день, когда Мадлен упадет тебе в объятия, прося пощады; ты испытаешь ни с чем не сравнимую радость при виде того, как бедная праведница клонится к твоим ногам, теряя сознание просто от усталости; ты пощадишь ее, могу поручиться, и с разбитым сердцем удалишься от света, чтобы годы и годы оплакивать потерю.
– Оливье, – сказал я. – Оливье, замолчи хотя бы из уважения к Мадлен, если не из сострадания ко мне.
– Я кончил, – сказал он вполне хладнокровно. – То, что я сказал, не упрек, не угроза и не пророчество; ведь в твоей воле опровергнуть меня делом. Я просто хочу показать тебе, чем отличаемся мы друг от друга, и убедить тебя, что ни ты, ни я не можем похвалиться правотою. Я предпочитаю трезво разбираться в своей жизни: при такого рода обстоятельствах я всегда знал, какому риску подвергаюсь, и какому – подвергаю. К счастью, с обеих сторон никто не рисковал чем-то особенно ценным. Я люблю, чтобы приключение начиналось без проволочек и так же завершалось. Счастье, истинное счастье – звук пустой. Врата земного рая захлопнулись за нашими родоначальниками; вот уже сорок пять тысяч лет люди довольствуются половинчатым счастьем, половинчатым совершенством, половинчатыми мерами. Мне известно, какова истинная цена вожделениям и утехам моих ближних. Я не притязаю на многое: не знаю, что я всего лишь человек, глубоко этим унижен, но смирился. Известно ли тебе, в чем главная моя забота? Убить скуку. Тот, кто оказал бы человечеству эту услугу, был бы поистине покорителем чудовищ. Пошлость и скука! Вся мифология грубых язычников не изобрела ничего страшнее и изощреннее. Они очень похожи друг на друга уродством, бесцветностью, заурядностью в сочетании с многоликостью; и еще тем, что обе показывают жизнь с таких ее сторон, от которых становится мерзко с первых же шагов. К тому же они неразлучны, хотя свет не видит этой гнусной четы. Горе тем, кто разглядит их смолоду. Я всегда их знал. Они были с нами в коллеже, и ты, может статься, видел их там; они не отлучались ни на час за три года, что я провел там среди убожества и тоски. Позволь сказать, что иногда они наведывались к твоей тетушке, а также и к моим двоюродным сестрицам. В ту пору я почти позабыл, что они живут и в Париже; и здесь я по-прежнему бегу их, ища спасения в шуме света, в неожиданности, в роскоши, надеясь, что они отстанут от меня, эти жалкие призраки, мещанские, расчетливые, боязливые приверженные порядку. Они погубили людей больше, чем многие страсти, которые почитаются смертоносными; мне знакомы их человекоубийственные наклонности, и я их боюсь…