Домой не возвращайся!
Шрифт:
Бальзамов сошел с полотна и сделал несколько шагов вниз по насыпи. Под ракитовым кустом на скамейке сидел человек, держа «бомбу», так называли бутылку емкостью 0,8 литра, между коленями. Своей худобой человек мог запросто поспорить с нашим героем. Ежик на голове белел густо посыпанным мелом. Брезентовая куртка горбом топорщилась на спине и бесформенно висела на плечах. Даже в потемках было видно, что штаны заскорузли от грязи. Ноги были одеты в резиновые тапки из наспех обрезанных резиновых сапог. Глаза выглядели двумя слабыми, мерцающими точками. Еще одна деталь заставила Вячеслава похолодеть: у человека отсутствовали кисти рук. Рукава куртки заканчивались пустотой.
– Давай свою бутылку. Открою. – Через несколько секунд легкий хлопок пробки сообщил, что джинн
– Посиди со мной. Выпей на дорожку.
– Да я не пью.
– Врешь. Если куришь, значит и пьешь. И баб имеешь. А я вот только пью и то с посторонней помощью. Прикурить тоже сам не могу, потому и бросил. О бабах говорить не буду: я у них жалость вызываю, поэтому иногда дают. Что еще узнать хочешь?
– Я и так ничего не спрашивал.
– Врешь, спрашивал! По глазам вижу. – Человек зажал бутылку между культями и, запрокинув голову, начал пить, хрипя, булькая, проливая на грудь бордовую влагу: – Держи. Не обижайся за то, что я такой нервный.
– Нет, не обижаюсь. Я в полном порядке.
– Вот и не обижайся. Я ведь не всегда безруким был. Да пей ты.
– Нелегко тебе, наверно.
– Говоришь одно, а думаешь другое. А думаешь, как спросить, где, мол, руки потерял. Правильно я говорю?
– Правильно.
– Далеко отсюда. В Кандагаре. Я минером служил в армии. Про Афган-то, небось, слышал?
– Еще бы.
– Не слезливься. Мне от мужиков жалость не нужна. Говори по-нормальному, как пацан с пацаном. Ты вот зачем ночью шаришься?
– В Москву иду.
– А чего, доехать нельзя что ли?
– Да, хотел понять себя. Любимая девчонка замуж выходит. Когда идешь, все в мыслях и в сердце на свои места становится.
– В общем, определиться хочешь: любишь и ей желаешь счастья или ревнуешь и мечтаешь убить. Правильно я говорю?
– Ну, где-то так.
– Тогда тебе нужно начинать с того, кого ты больше любишь: себя или ее. У меня тоже любимая была. Она – хорошая. Увидела меня, инвалида вернувшегося, и заплакала. Захоти я тогда, пошла бы за меня замуж, не раздумывая. А я сказал, чтоб проваливала, что все время от нее избавиться хотел. Специально, конечно, как ты понимаешь, от чувства вины освобождал.
– И ушла?
– Не ушла, а выгнал. Каждую ночь снится, как я вот этими, т. е. оставленными за несколько тысяч километров отсюда руками, на гитаре ей играю. Так-то, братишка.
– Она в своих снах слышит.
– Лучше бы не слышала. К чему ей это! Жизнь надо строить.
– Это не от нее зависит. Думать можно одно, а жить совсем другим.
– Жинка погорюет, выйдет за другого. Правильно я говорю?
– И да, и нет.
– Слушай, братишка, а забирай мою гитару. На кой она теперь мне! Здесь недалеко. Вон, видишь, деревня на пригорке тремя огнями светится. Тот, что по центру, это мой.
– Да я ведь играть не умею.
– А ты учись. Пой, живи, радуйся, дурашка, девкам нравься.
– Какое там, пой, живи, радуйся. Через месяц в армию.
– Тем более. В армии любят тех, кто песни поет. Забирай и не раздумывай.
Под вечер следующего дня худой, страшно изможденный человек со спортивной сумкой через плечо и гитарой в руке стоял напротив двери домодедовской квартиры, абсолютно не понимая, зачем он здесь и почему. Грязные патлы волос, сбитые в колтуны, безвольно падали на плечи. Джинсы на коленях колдобились пузырями. Куртка на локтях темнела коричнево-зеленой грязью. Лицо, да какое это лицо. Мало того, что – кожа да кости, так еще и фиолетовые круги под глазами. В довершение – жуткая небритость и растрескавшиеся губы. Рука с грязными ногтями потянулась, было, к звонку, но, остановившись на полпути, упала вниз… Все. Все, что я хотел сказать, я сказал сам себе по дороге. Добавить нечего… Он помедлил еще пару секунд и, решительно развернувшись на пятках изодранных кроссовок, зашагал прочь.
ГЛАВА 16
– Дея, пора домой, красивая собачка. Что не хочешь? А надо, я говорю. Все. Утро приятных воспоминаний закончено.
Бальзамов взял под мышку свое лохматое сокровище, которое, суча лапами и жалобно скуля, явно отказывалось возвращаться в духоту четырех стен. Проходя мимо покрытого каплями влаги, словно гусиной кожей, джипа оба непроизвольно бросили взгляд на тонированные окна. Оттуда из мрачных недр железной красавицы-тюрьмы на них смотрел печальный Джин, ротвейлер с душой бабочки и мозгами убийцы. Пришлось перед самым подъездом перешагнуть через спящего в обнимку с лыжной палкой, как с посохом, бомжа.
…Неужели всему конец. Если глубокие старики вынуждены спать в осенних лужах, а мы вот так запросто через них перешагиваем, то к чему и куда катится Россия. Для кого мы сочиняем стихи и прозу, если читателя нет. Его не то что никто не воспитывает, его истребляют, эдак незаметно, исподволь, извращая систему ценностей. Уже все громче звучат голоса, что, дескать, Дантес был благородным, воспитанным человеком. А вот Пушкин, сволочь такая, развратник, картежник, матерщинник, дуэлянт. Туда ему и дорога. То же самое о Лермонтове. А уж, что говорить о русских государях и государынях. Один телевизионный историк, с явными психическими отклонениями, непререкаемо дает понять, что у всех российских правителей, начиная, как минимум, с Рюрика, руки по локоть в крови. Общий смысл его выступлений таков, что Россия-матушка хорошо никогда не жила и жить не будет до тех пор, пока хозяева здесь русские, а не, к примеру, дяди в высоких, черных цилиндрах и полосатых портах. А всеми любимый сатирик еще в советские времена остроумно клеймил рабоче-крестьянских ванек, и переполненные залы ржали, как лошади, над собой. Вот и доржались. Пророчество сбылось. Возразить сатирику, земля ему пухом, нечего. Действительно, мы стали последними чмошниками в глазах всего мира. Все великие писатели, мыслители, музыканты скорее исключение, подтверждающее правило. Напрасно старый профессор-словесник на волнах низкорейтинговой радиопередачи объясняет, что такое его величество русское, художественное слово и чем оно отличается от нерусского. Простота в изложении, прозрачность формы, уход от пестроты и вычурности, глубина содержания. А противостоит ей напыщенная многозначительность вкупе с умозрительной метафорикой. Извечная борьба носителей смысла с шифровальщиками пустот. Все эти рассуждения вызывают снисходительную улыбку победителей-русофобов. Бесполезно, профессор, вы разве не слышите, как вам советуют заткнуться и докоптить свой век без лишних неприятностей. Да успокойтесь вы. Ну, прикрываются они русской классикой. А чем им еще свой срам прикрывать? Ничуточки не кощунствую. Даже белогвардейские романсы запели, мол, тоскуем по загубленной культуре. Ушла, ушла русскость в подполье, живет теперь в параллельном мире, никому не мешает и ей никто лишнюю копейку не дает. Так и загнется потихоньку. А кое– кто скажет, что не прошла естественный отбор. Не смогла интегрироваться в мировое пространство, как многие прочие локальные культурки исчезающих народов. Ах, как жаль, господа, как жаль!
Бальзамов поднялся на седьмой этаж и направился по тусклому коридору к своей родной 719-ой. Навстречу ковыляющей походкой шел великий сын степных племен Джучи, вернувшийся с принудительного лечения.
– Добрый день, Джучи-ака. Как твое драгоценное здоровье?
– Спасибо, брат. Намного лучше. После нескольких часов под капельницей почувствовал себя человеком.
– Хочу заметить, что кожа на твоем лице приобрела бледный, благородный оттенок. Теперь тебе трудно будет утаить свое высокое происхождение.
– Ты только Хубилаю об этом не скажи. Взовьется, как подрезанный.
– Странные и очень нелепые споры в стане потомков потрясателя вселенной.
– Да ну его. Считает, что выше по крови может быть только Будда и то с большой натяжкой. Очень тщеславный и славолюбивый наш Хубилай.
Джучи хотел, было, двинуться дальше своей дорогой, но Вячеслав придержал:
– Послушай, Джучи. Ты помнишь, где купил водку с изображением Бахуса.
– Да ты что, Вяч. Конечно, не помню. Разве все упомнишь по такой жизни. Знаешь, сколько я до этого выпил? Стыдно вслух сказать. Теперь вот решил устроить большую стирку. Совсем в дерьме погряз. Ну, я пойду?