Домой
Шрифт:
С детства, получив клеймо от Леноры, которая ее не любила, с трудом терпела, называла «рожденной в канаве» — а для родителей только мнение Леноры и было важно, — Си это клеймо приняла и считала себя никчемной. Ида ни разу не сказала: «Ты мое дитя. Я души в тебе не чаю. Ты не в канаве родилась. Ты родилась у меня на руках. Поди сюда, я тебя обниму». Если не мать, то кто-то, где-то должен был сказать эти слова и сказать искренне.
Дорожил ею только Фрэнк. Его преданность оберегала ее, но не укрепляла. А должна была? Почему это его забота, а не ее? Си не знала никаких бесхарактерных, глупых женщин. Ни Тельма, ни Сара, ни Ида и подавно ни те женщины, которые лечили
Так что дело в ней самой. В этом мире, среди этих людей она хотела быть человеком, которого больше не надо спасать. Ни от Леноры враньем про Крысу, ни от доктора стараниями храброй Сары и брата. Солнцу благодаря или нет, она хотела быть такой, которая спасает себя сама. Хватит ей ума или нет? Желания одного мало, и сваливать на других вину бесполезно; но если думать, то, может, что-то и получится. Если она сама себя не уважала, с чего другим ее уважать?
Так. У нее никогда не будет детей, и никогда ей не стать матерью.
Так. Возможно, и мужа у нее никогда не будет. Почему это так важно? Любовь? Только не надо. Защита? Да, конечно. Золотые яйца? Не смешите меня.
Так. Она нищая. Но это не надолго. Надо будет придумать, как заработать на жизнь.
Что еще?
После того как мисс Этель сообщила ей плохую новость, женщины пришли и замешали в земле вокруг ее посадок кофейную гущу и яичную скорлупу. Опустошенная, Си не могла ответить мисс Этель и только смотрела на нее. К завязкам ее передника был подвешен мешочек с чесноком. Против тли, сказала она. Воинственная садовница, мисс Этель боролась с вредителями, истребляла их и питала свои растения. Слизни сворачивались и умирали под уксусной водой. Дерзкие, самоуверенные еноты кричали и убегали, когда их нежные лапы наступали на скомканную газету и мелкую проволочную сетку, разложенную вокруг растений. Стебли кукурузы, защищенные от скунсов, мирно спали под бумажными мешками. Под ее покровительством вилась фасоль, раскидывались усы клубники и блестели после утреннего дождя алые ягоды. Пчелы слетались приветствовать бадьян и пили нектар. Сад ее не был Эдемом, но был чем-то большим. Весь хищный мир угрожал ее саду, противился его питанию, его красоте, его щедрости и его запросам. А она его любила.
А что любила Си в этом мире? Об этом надо было подумать.
Пока что с ней был брат, это очень согревало, но она не нуждалась в нем так, как раньше. Он буквально спас ей жизнь, но она уже не хотела, ей было не нужно, чтобы он клал пальцы ей на затылок и говорил: не плачь, все будет хорошо. Что-то, наверное, будет, но не все.
— У меня не будет детей, — сказала ему Си. — Никогда. — Она убавила огонь под кастрюлей с капустой.
— Доктор?
— Доктор.
— Жалко, Си. Очень жалко. — Фрэнк шагнул к ней.
— Не надо, — сказала она, отводя его руку. — Когда мисс Этель сказала мне, я сперва ничего не почувствовала, а теперь все время об этом думаю. Как будто здесь где-то маленькая девочка, ждет, чтобы родиться. Она где-то близко, в воздухе, в этом доме, и выбрала меня, чтобы у меня родиться. А теперь ей надо искать другую мать. — Си заплакала.
— Перестань, девочка. Не плачь, — прошептал Фрэнк.
— Почему? Я могу быть несчастной, если хочу. Незачем это от себя отгонять. Все равно не уйдет. Это печально и должно быть печально,
Фрэнк сел, сцепил руки и оперся на них лбом.
— Знаешь, какая у маленьких беззубая улыбка? — сказала она. — Я ее все время вижу. Один раз увидела на зеленом перце. А другой раз облако так выгнулось, что похоже было… — Си не закончила перечисления. Она села на диван и стала разбирать цветные лоскуты. И то и дело вытирала щеки тыльной стороной ладони.
Фрэнк вышел во двор. Он ходил взад-вперед, чувствуя трепыхание в груди. Как можно сделать такое с девушкой? И доктор? За каким чертом? Глаза у него щипало, и он часто моргал, чтобы отогнать подступавшие слезы, — он не плакал с раннего детства. Так не щипало, даже когда он держал на руках Майка и когда шептал Стаффу. Правда, бывало, что все расплывалось у него в глазах, но он не плакал. Ни разу.
Растерянный, в тяжелом беспокойстве, он решил, что легче справится с новостью на ходу. Он вышел на дорогу, свернул на тропинки вдоль задних дворов. Иногда он махал прохожим соседям и тем, что были заняты делами на веранде, и не мог поверить, что когда-то ненавидел это место. Теперь оно казалось новым и старинным, безопасным и требовательным. Очутившись на берегу Несчастного — иногда ручья, иногда речки, а иногда илистой канавы, — Фрэнк присел на корточки под магнолией. Сестру выпотрошили, сделали бесплодной, но не сломали. Она знает правду, может жить с ней и шить одеяла. Он стал думать о том, что еще его тревожит и как с этим быть.
Я должен кое-что сказать тебе прямо сейчас. Должен сказать всю правду. Я врал тебе и себе врал. Скрывал от тебя, потому что от себя скрывал. Так гордился, что скорблю о погибших друзьях. Как их любил. Как хотел их спасти. Как тяжело мне без них. Так заслонился горем, что спрятал от себя стыд.
Потом Си сказала мне, что видит повсюду улыбку неродившейся девочки — в доме, в воздухе, в облаках. Это оглушило меня. Может, эта девочка не ждала, когда она ее родит. Может, девочка была уже, умерла и ждала, когда я соберусь и скажу — как.
Я выстрелил корейской девочке в лицо.
Это до меня она дотронулась.
Это я видел ее улыбку.
Это мне она сказала: «Ням-ням».
Это меня она возбудила.
Ребенок. Девочка.
Я не думал. Мне не надо было думать.
Пусть лучше умрет.
Как я мог оставить ее жить, когда она опустила меня в то место, которого, я думал, во мне нет?
Как я мог себе нравиться и даже быть собой, когда распустил себя до того, что расстегнул ширинку и дал ей себя отведать?
И на другой день опять, и на другой — сколько она приходила питаться отбросами.
Что же это за человек?
Что же за человек может думать, что когда-нибудь в жизни оплатит цену того апельсина?
Ты можешь писать себе дальше, но знай, в чем правда.