Чтение онлайн

на главную

Жанры

Донесённое от обиженных (фрагмент)
Шрифт:

* * *

Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: в нём расположилось офицерское собрание. Здесь людно, так как можно сравнительно недорого поесть и выпить; непрестанно сшибаются громкие голоса, чья-нибудь рука оголтело разгоняет неисчезающие клубы зеленовато-серого махорочного дыма. Среди офицеров - бывшие студенты, учителя, служащие статистических управлений: кто причисляет себя к эсерам, кто - к народным социалистам, к меньшевикам, кто - к "вообще либералам". Между ними длятся дискуссии, но происходит стремительное объединение сил, лишь стоит взыграть спору с кадровыми офицерами, которые почти все монархисты. Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика. - Прошу прощенья...
– сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками. Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он натянуто молчал, осыпаемый вопросами. Прокл Петрович, спохватившись, помрачнел в догадке. Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования пауза полнилась неловкостью, тяготила. Наконец прапорщик сказал: - Тут столько разговоров - у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого? - Отряд не тысячный. А этого взяли!
– в облегчении подтвердил хорунжий. Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением. - Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают - правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману... Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан - длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник - мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки. Байбарина теребили вопросами - в чём состоял, кем был выношен боевой план?
– он опасался предстать хвастливым и слышал: - Ну хочется же знать!

24

– Я хочу знать!
– приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа.
– Зачем ты рыскал там? Вакер изобразил раскаянное стеснение: - Пошёл просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище... Откуда я мог знать? Он показал прокушенную овчаркой полу реглана: - Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться... Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто. - Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху!
– стремглав выметнул Марат злым шёпотом. Старик - прикрытие! О моей работе вынюхиваешь? Юрий про себя вознегодовал: "Ни хрена не доверяет!" Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным. - Посуди сам, - голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, - как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится? - На калитке была надпись "Вход воспрещён"? Друг глядел с наглой наивностью: - Но дед-то прошёл... - Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал - мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть? Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал: - Ты что - меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю - так уж и дурак? - Не виляй! У тебя нечистое любопытство к...
– Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, - к работе со смертью... закончил он. "Работе со смертью", - повторилось в мозгу гостя. - Кому-у?
– внезапно озверел Житоров.
– Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк! Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо "взорваться". - Как власть преображает человека!
– горестно съязвил, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо: - Ты сам - то, чем меня назвал. Друг между тем думал: "Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?" Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объёмистый роман о нём. - Не цепляйся к словам, - сказал мирно, но не без строгости.
– Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика!
– произнёс он с ударением.
– Столичный хлыщ козыряет знакомством - вот как ты выглядишь. Нехорошо - спекулировать именем начальника. Гость удручённо согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении. Воспалённо-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск. - Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание... Юрий возразил, убеждая: в книге может "сыграть" любая мелочь, привлёкшая творческое любопытство, какая-нибудь "случайность" будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а... Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя: - Почему его к вам в здание пускают? Ага - сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого? Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: "Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не даёт покоя!" - Время идёт, я - на работе!
– напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице. По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.

...А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному

заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил в голову мальчика. В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? fragst Du mich.
– Meine Eltern liebe ich..." ("Я мал, моё сердце чисто", "Кого я люблю?
– спрашиваешь Ты меня.
– Моих родителей люблю я...") Семья жила в Покровске Саратовской губернии, имея деревянный оштукатуренный в четыре комнаты домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно: - Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый! Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: "Разумная скупость - не глупость!" В каникулы Юрий отправлялся в Саратов, расположенный на другом берегу Волги, напротив Покровска, и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник - всё это выпестывало изумлённое влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях... Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетчиком. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: "Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно". Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю. Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся Покровск). Отец с молодости был фельдшером и по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными проволочными усами, так и сквозило внутреннее равновесие. - Шнапс!
– произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное. Мать, чьё замкнуто-заурядное лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки. Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряжённым восхищением: - Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию. До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь - поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений, и стоило бы разнестись вести, что Романов - вовсе не Романов, а фон Гольштейн-Готторп, - случился бы сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. Самодержцу, что попал, точно кур в ощип, не оставалось ничего иного, как выказывать русский патриотизм первой пробы. Российским немцам воспретили собираться в количестве более трёх. Запрет пал на немецкий язык в публичных местах, были запрещены и проповеди на немецком языке, и музыка германских композиторов, включая Баха и Бетховена. Но вскоре это приелось публике. Её раздражала кормёжка всухомятку, требовалось размочить жёсткое недовольство слезами, и государь нашёл, что их может дать в обилии немецкое тягловое сословие, привычное к пролитию пота. Монарх подписал указ о ликвидации немецких сёл и отправке сотен тысяч российских немцев в Сибирь. Это должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела. Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент. Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими. Ленинский же Декрет об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах. Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости. В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но для немцев Поволжья коммунисты создали автономную область - причём немцы в ней тогда не составляли большинства. Предвосхитим ссылки на то, что пылала Гражданская война и земли, мол, других народностей занимали белые. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши - месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920. И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди - а вперёд были пропущены немцы-колонисты. Автор этих строк - сам немец до седьмого колена - по воспоминаниям родни, по многим примерам знает, какими востребованными в ту пору сделались немцы победнее, попроще. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку... Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие воспламенило в Иоханне Гуговиче деловую сметку и подсказало, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием Автономной области Немцев Поволжья в республику, стал одним из её руководящих работников. А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда - непринуждённо-развязного, когда - наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь "разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку... Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осуждённый на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.

25

Дверь распахнулась - Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию: - Где сортир-то? Побыв в нём, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворённо: - Работа - поссать забываешь! Потом с собой собирал, - встряхнув, он почти кинул портфель на стол, - и только на улице спохватился... еле добежал! Вакер улыбнулся со сладким сарказмом: - Зато теперь как приятно, а? Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серо-стальной блузе - мужчина с фигурой физкультурника, с густыми тёмными бровями, сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жёсткими, лишёнными глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он выхватил из портфеля круг копчёной колбасы, две банки консервов, бутылку водки - поставил её на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием. - Старообрядцы!
– произнёс Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и словно видя двух незабываемых до каждой их чёрточки людей.
– Слаженно молчат! Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чём молчать... Ничего - размотаю. Приятель про себя заметил: "Пытает их! Шепнуть в Москве кому надо?"(5) Мысль так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку - тот выдернул её из рук, водка забулькала в стаканы. - Один писатель любит повторять: французы называют водку "вода жизни", сказал Юрий с приятной лукавинкой. Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил: - Привыкаю... Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. "Значит, разговорится!" - сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных предметов, сообщил: - В ресторане внизу иногда чебуреки жарят - объеденье! Куснёшь свеженький, а в нём такой сок - ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили? Марат благосклонно кивнул, и он выглянул из номера. Разумеется, в гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора прогуливался взад-вперёд директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли. Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением. Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и как бы нечаянно проглотил свою порцию водки. Житоров сказал в перегоревшей ярости: - Здешняя ЧК столкнулась с этим под конец девятнадцатого года. Сторож трупами откармливал свиней! - Х-хо?..
– выразил любопытство и удивление приятель. - Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая... У выродка этого - лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал...
– он поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, да что их откапывать? они только присыпаны землёй - каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой! Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом: - Не могу есть! Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не бывало. - Брали в сторожа другого - знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном - тот в комсомоле состоял, ублюдок! А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач - на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка...
– глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа обшаривают, раздевают и разувают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч - уж как за ним следили!
– чист. По тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов. В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке. История сторожей, чья жизненная мотивация непонимания не вызывала, заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка - иной? а если да, то почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты - но рубаху содрать, дюжину подштанников... Сбыл - вот и приварок. - Он верующий? Не сектант? Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол. - Иногда перекрестится - что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это - воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст! Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно: - Ты знаешь - это действительно трогательно. - Он общался с моим отцом!
– внушительно произнёс Житоров, и Юрий испытал радость разгадки: "Ах, вот откуда такая симпатия..." - Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже - что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: "Я прошу вас понять..." - произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность.
– Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря... Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем? - Да, но не на кладбище. А создался губком - пошёл в истопники здания и заодно в сторожа. Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из кипящего масла. Обрадовала глаз маркировка на бутылке коньяка: "Очень качественный, старый, светлый". Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания: - И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать? Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: - Уф-ф, отпускают нервы!
– и: - Фх-хы, хорошо! Он вдруг признался - видимо, поверив в это, - что и сам хотел позднее "угостить" друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман. - Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я... - Приревновал!
– договорил Юрий улыбчиво и кротко. - Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, на бывшей Воскресенской (теперь Пролетарская), дом номер ... Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в своё незабываемое... Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет "Интернационал". Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон... А семь или восемь дней спустя - "траурное", под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: "В этот скорбный и торжественный час мы клянёмся революционной памяти товарища Житора..." Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком, стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения... Её заверяли: "Это вне сомнений!", "Священный ритуал Революции...", "Красных героев ждёт вечная память!" Каратели воротились из Изобильной с предлинным обозом: зерно, яйца, сало, разнообразное имущество. Мать услышала: "Их там, порубленных, всех зарыли в одной яме. Нынче не зима, покойник уже не терпит... Как же мы, на боевом задании, будем копаться-искать?" С братского захоронения привезли мешочек земли, в Оренбурге выбрали место, высыпали её там и объявили: это считается могилой павших героев, и тут будет возвышаться памятник! Марата с матерью из их квартиры переместили в дом поплоше, заселённый низовым составом, дали две смежных комнатки; кухня предназначалась на полдюжины семей. Никто уже не обслуживал вдову и её сына, она сама ходила в распределитель за пайком. - А то и в очереди стояла...
– проговорил Житоров зловеще, и неизбывная обида отразилась в игре лицевой мускулатуры; лоб и щёки стали серыми. Страдания, правда, не затянулись. Дед по матери устроил переезд в Москву, их поселили в гостинице "Метрополь", где тогда проживали многие из руководства. Мимоходом к фамилии приросло окончание "ов". - И всё встало на свои места!
– сказал Юрий весело, будто ничего так не желая, как отвлечь друга от тягостного момента. Про себя договорил не без зависти: "Опять окружили заботой..."

26

Заботой хорунжего было "показаться" командиру повстанцев Красноярцеву так, чтобы тот почувствовал, несмотря на возраст Прокла Петровича, его полезность и дал бы приемлемую должность. Антона Калинчина послала судьба: он представил его офицерам, которые замолвят за старика золотое словцо. К нему так и пристали с расспросами о западне, устроенной Житору. В столовой офицерского собрания густой махорочный дух мешался с крепким пованиванием множества отсыревших сапог; где-то на стекле неистово брунжала, погибая от табачного дыма, муха. К столу Байбарина подходили новые и новые слушатели. Он поведал: казаки прознали, что отряд разделится и артиллерия направится к Изобильной по зимнику. Конный разъезд под началом Никодима Лукахина прорубил на её пути лёд на Илеке, чтобы красные не успели занять холм над станицей до подхода их основных сил по летней дороге. Как и ожидалось, основная часть отряда вошла в станицу первой и - прямиком к площади, к ограде, за которой затаились стрелки и скрывалась старенькая, но вполне зубастая пушка. Панкрат Нюшин, лучший умелец в обращении с ней, постарался, чтобы она жагнула картечью как можно убийственнее... Угостившись, красные побежали по улице, под перекрёстным огнём из-за заборов. А те, что были посланы в Изобильную по зимнику, ничем не могли помочь. Их колонна растянулась узкой лентой и оказалась зажатой между холмом и приречным лесом; тут их и перепластали. - Итог...
– Прокл Петрович говорил тоном как бы извинения за то, что рассказ может показаться хвастливым.
– Начисто аннулирована боевая единица: свыше семисот штыков и сабель, при четырёх пушках и двенадцати пулемётах. Ему зааплодировали. Ротмистр-улан, длинный и тощий, как Дон Кихот, но с круглощёким лицом эпикурейца, в продолжение рассказа с деловым самозабвением крякал и взмыкивал и за этим опустошил тарелку жирной ухи. Во внезапном напряжении подняв указательный палец, словно трудно добираясь до некой догадки, он просиял и выговорил изумлённо: - Спиртику хряпнуть в честь хорунжего? Отозвались слаженно и сердечно: - Беспременно! - Браво, ротмистр! Вот умница! - Да не даст спирту буфетчик... Захлопотали, побежали к буфетчику. Спирту, в самом деле, не достали, но принесли первача. Поначалу поднимали стаканы "за воителя", "за геройские седины", "за станичников - сокрушителей красной орды!" Затем стали брать размашистее: - За возрождение великой России! - За державу с государем! - За российские честь и престол! Кровь в хорунжем кипела жизнерадостно и бесшабашно. Его приняли по достоинству, и сердце перегревал тот пламень, что, бывало, так и перекидывался в души слушателей. Прокл Петрович начал на возвышенно-ликующей ноте, не совсем учитывая её противоречие с тем, что говорил: - Господа, не будем забывать - народ пойдёт только за новыми политическими призывами! Слова "государь", "царь", "престол" лишь оттолкнут миллионы простых людей. И ни в коем случае нельзя их осуждать за это. Николай Второй совершил беспримерное в русской истории предательство! Не отвлекаясь на возникшую заминку, оратор взывал к разуму слушателей: законы России не предусматривали отречение правящего императора, и потому он, отрёкшись, тем самым соделал самое тяжкое преступление против государственного строя. В разгар труднейшей, жертвенной войны царь выступил первым и главным - впереди всех революционеров - разрушителем российской законности... Затосковавший вокруг озноб встряхнулся гомоном. Первым Антон Калинчин, нервно дёрнув ноздрёй, прокричал страдальчески-ломко: - Как можно так винить государя? Его вынудили отречься! - Никакой нажим не может служить оправданием. Законы предоставляли царю полную власть самодержца, - стал разъяснять Прокл Петрович.
– Никакая угроза не оправдывает уход часового с поста. Присяга обязывает миллионы людей идти под пули. Тех, кто не выполнил долг, судят военно-полевым судом, объявляют трусами. Царь испражнился на головы людей, верных присяге, плюнул в святую память всех тех часовых, что погибли на посту. Сам он трусливо ретировался со своего поста... Кругом поднималось закрутевшее озлобление. - Чёрт-те что - такую гадость говорить! А ещё сединами убелён. - Самогоночка в голову ударила. - Что у пьяного на языке - то у трезвого, известное дело... Тесное окружение героя дня поредело. За столом остались Антон Калинчин, два казачьих офицера и улан. Тот спокойно предложил выпить ещё, махом опорожнил стакан, закинув назад голову, и, замедленно устанавливая взгляд в хорунжего, поделился: - Ненавижу социалистов - и левых, и правых, и каких угодно - но о царе вы правы. Припекло, и он бросил пост: рассчитывал - его ждёт райская частная жизнь. Никак не полагал, что его тут же - под арест... Есаул, продолговатым лицом напоминавший щуку, приподнял тонкую губу над торчащими вперёд зубами: - От вас я не ожидал! Ротмистр раздражённо вскинулся: - Я от германцев две пули принял, повалялся в госпиталях! И это обращено в пустой "пшик"! Кто был на войне не дурнем - увидели, чего царь стоит. Не умеешь управлять - назначь главу министров, дай ему всю полноту власти, особые полномочия! Поставь на этот пост твёрдого генерала, сам отступи на второй план. Престола же не покидай - не рушь устой устоев! - Со мной в госпитале, - продолжил, не успокаиваясь, улан, - поручик лежал один, из приват-доцентов, учёный по японской истории. Он рассказывал - у японцев как бывало? Во время боя князь сидит на холме позади своих войск, и каждый, кто оглянется, видит - князь на своём месте! Командиры командуют, а князь сидит спокойно, недвижно и этим замечательно здорово действует на войска. Так и наш народ привык, что в беломраморном дворце в Питере сидит царь-батюшка, Божий помазанник, всеобщий властелин - и на этом стояла и стоит русская земля! Исстари это велось и иначе не бывало! Офицер заключил в сердцах: - А тут вдруг сам царь и пренебрёг! По святому народному - копытом-с! - Вы что же, господа, - прапорщик Калинчин несказанно волновался, забыли, что на государя ополчилось всё окружение? - Ну и пусть бы свергли!
– резнул ротмистр.
– Это не сломало бы народных представлений о мироздании. Русские люди бы поднялись: вернуть престол царю! бей изменников! - Потому и не решились бы свергать, - сказал до сих пор молчавший сотник и по-мужицки поплямкал ртом, затягиваясь самокруткой.
– А чтоб прикончить бузу в Питере, - проговорил с недоброй весёлинкой, - тамошних сил бы хватило. Но им нужен был ясный, прямой приказ императора - действовать по военному времени! Как в девятьсот пятом семёновцы - приказ был полковнику Риману: "Пленных не брать, пощады не давать!"(6) Есаул, помяв руки, словно проверяя, действуют ли они, с острым мучением в тоне воскликнул: - Почему государь не предложил престол Николаю Николаевичу? Тот унял бы и думу, этих трепачей-адвокатишек, и разнузданную шваль в солдатских совдепах! Прокл Петрович решил, что вышли на тот самый пункт, с которого следует повести изложение... - Ни отрёкшийся царь, ни Николай Николаевич, ни Михаил Александрович, имена он выговорил с лёгким презрением, - не годятся по той причине, что они - люди с чужими паспортами! Ротмистр, занявшийся жареной уткой, крякнул - то ли от наслаждения жарким, то ли от услышанного. Есаул и Антон Калинчин вперили в Байбарина пытливые взгляды, какими буравят человека, заподозрив, что он не тот, за кого себя выдал. Сотник, сидя в табачном дыму, как в коконе, ухмыльнулся хитрецкой мужицкой ухмылкой и почти прикрыл щёлочки глаз. Прокл Петрович, не замечая, что носком сапога отбивает такт, начал в тяжёлом вдохновении давно назревшего тревожного порыва: - Народ пребывал и пребывает в убеждении, будто это Романовы, тогда как это - Гольштейн-Готторпы! Он детально, красноречиво разъяснил, что государь одного из германских государств - герцогства Гольштейн - был лукаво преподнесён русскому народу под фамилией Романов. И при этом пресловутый Пётр Фёдорович у себя на родине естественно и законно оставался Карлом Петером Ульрихом фон Гольштейн-Готторпом. С того момента россиян из поколения в поколение держали в обмане. Убеждённые, будто ими управляют русские цари Романовы, они на деле являлись подданными немцев-самодержцев Голштинского Дома. На тех давил страх разоблачения - почему они и вцеплялись столь ревниво в рычаги неограниченного самовластия, ненавидели самоё возможность свободного народного волеизъявления. Во всех странах Европы, включая болгарскую и сербскую монархии, давным-давно действовали парламенты - и лишь в России до 1906 года не имелось никакого его подобия. - Представляете, господа, представляете?!
– восклицал Прокл Петрович с огоньком, словно уверенный, что его возмущение разделят.
– А до девятьсот четвёртого - вы только подумайте!
– кого в России нельзя было выпороть? Лишь дворян, купцов первой и второй гильдии и немцев-колонистов. Есаул, оттопырив губы, процедил: - Порка и ныне полезна. Байбарин, глядя в его враждебно потускневшие глаза, произнёс с вкрадчивой подковырочкой: - На немцев цари, никак, пользу эту жалели... А что находили полезным для немцев? Собирать по Германии желающих и перевозить за счёт русской казны, относя сюда и кормёжку, в российские пределы. В паспорта вписывали гордое "колонист-собственник", - приводил подробности хорунжий.
– Русские мужички загодя им дома строили. Немцам давалась бесплатно земля - в полное владение семьи, с передачей по наследству, разве только без права продажи. Давалась беспроцентная ссуда. Их освобождали от воинской службы и на тридцать лет освобождали от налогов. Он обвёл взглядом собеседников: - Ну, а что наши мужички имели и как им доставалось - полагаю, и без меня известно-с. Ротмистр раздумчиво вставил: - Случалось, едешь по немецкому селу - дома каменные, процветание. Ни одного оборванного не увидишь, лица самодовольные. Неужели, себя спросишь, это крестьяне? - Колонисты!
– поправил Прокл Петрович и продолжил с насмешливым умилением: - Я вам, господа, фактики. Александр Суворов после своих потрясших мир побед, после великой своей службы был отправлен в ссылку за нелестный отзыв о прусских порядках в армии. Умер в опале. А немецкий офицер Беннигсен, изволивший на русскую службу пойти? Только за участие, под началом Суворова, в польской кампании 1794 года был произведён в генерал-майоры, награждён золотой в бриллиантах шпагой с надписью "За храбрость", получил другие награды и - главное-то!
– получил тысячу с лишним крепостных! - Но это...
– начал Антон Калинчин и потерялся; выражение у него было вопросительное и беспомощное, - это не могло быть терпимо... Байбарин развёл руками: - Но - происходило... Мы, со своей стороны, не отвлекаясь пока на все многочисленные подтверждающие примеры, упомянем хотя бы о Фабиане Остен-Сакене, который тоже воевал под началом Суворова и за участие в польской кампании удостоился золотой шпаги. Александр Первый назначил Остен-Сакена членом Государственного совета и возвёл в графское достоинство, а Николай Первый возвёл в княжеское, пожаловав ему в день своей коронации первый классный чин генерал-фельдмаршала. Остен-Сакен был награждён всеми высшими орденами империи. Когда же он состарился, царь, сохранив за ним жалование главнокомандующего армией, пригласил его на покой ко двору и приказал приготовить для него помещение в одном из своих дворцов. А вот как Николай Первый облагодетельствовал своего германского родственника герцога Ангальт-Кетенского. Тот промотал имение "Аскания" в Пруссии, и Николай подарил ему огромные владения в Новороссии. Самая крупная часть новой вотчины была названа "Аскания-Нова". В царском указе говорилось, что земли передаются герцогу "на вечные времена, с правом наследования, со всем, что имеется над и под землёй". Наследники герцога продали "Асканию-Нову" разбогатевшему немцу-колонисту Фейну. Его потомки стали известны под фамилией Фальц-Фейн. Их владение составляло двести пятьдесят тысяч десятин плодороднейшей земли. Если русский помещик, имевший десять тысяч десятин, слыл очень богатым - то что же сказать о немцах Фальц-Фейнах?..

27

Ночь стояла невозмутимо-тёплая; унавоженная размякшая дорога не пристыла, ручеёк, пошёптывая, торопился уклоном улицы. Хорунжий шёл к домишке у разлива реки и, казалось ему, улавливал в тесноте притаившихся жилищ чуткое напряжение людей. Бодрствовали они или спали, но ожидание беды, страх и живучесть надежды царили глухо и неотступно. Двор перед домиком заплыл речным туманом, который резче обозначался понизу: под ним угадывалась вода. Осмотрительно ступая в неё, хорунжий без всплеска добрался до крыльца, открыл дверь: пахнуло дровяной золой от протопленной печи, душной пресной сыростью и гнилью. Окно пропускало пригашенный лунный свет, и залитый пол слабо мерцал, на нём колебался крест оконного переплёта. На лавке различились очертания тёмного, большого, тяжёлого: от него накатывал мерно-напирающий звук, точно рукавицей раздували угли самовара. Варвара Тихоновна не услышала, а, несмотря на сон, почувствовала, что вернулся муж. Заворочалась, пробормотала ещё в дрёме: - Господи, спаси...
– грузно приподнялась и сиповато-разбитым голосом спросила: - Не потопнем мы до утра, Петрович? Запутанный своими думами, он прошёл к лавке по доске, давеча положенной на пол, зажёг тряпичный фитилёк в блюдце с сальной жижей. - Ничего... Вот я тебе полкурицы принёс... Зная, что жена не переносит еду всухомятку, достал с полатей (больше некуда было поставить) бутылку кислого молока. Вынул из узелка и пшеничный сухарь, поджаренный на масле. Варвара Тихоновна, кряхтя, села на лавке: - Удумал чего... средь ночи кормить. Он в неловкости, что покинул её в гиблом месте, сказал ласково: - Намучалась - подкрепись. Она, перекрестившись, принялась за жареную курятину. Байбарин замер рядом на скамье, думая о том, что недавно было в офицерском собрании. Сотник со своей самокруткой, пуская ртом дым и глядя в его клубы, проговорил с показным равнодушием: - Вы сами-то что от царя претерпели? Прокл Петрович отвечал без промедления: - Я, позвольте, опять к истории. Ермолов, которого монарх удостоил вопросом, какую награду он хотел бы получить, сказал: "Государь, произведите меня в немцы!" Претерпел что-то Ермолов или нет, чтобы такое произнести? Возьмите - Карл Нессельроде сорок лет являлся министром иностранных дел России, госканцлером: и не знал по-русски! Каково-с? А наш великий Грибоедов, чьи предки - думные дьяки - Русью ведали, был у Нессельроде одним из служащих. Ротмистр кивнул как бы в согласии и сказал с оттенком превосходства, что появляется, когда у собеседника обнаруживается какой-нибудь "пунктик": - Ну-ну, понятно. Немцев и я не жалую. Но зачем их выставлять важнее, чем они есть? Не они же повинны в теперешней чехарде. Байбарин настойчиво определил: - Повинны немцы-самодержцы, которые обманом присвоили русскую фамилию! Полтора с лишним века они доводили народ до, как вы выразились, чехарды... Он вновь ринулся штурмовать чужой замкнувшийся разум: - Крестьян у нас - семь восьмых населения. И в какое положение их поставили - относительно тех же немцев-колонистов? Тем - по тридцать десятин земли на семью бесплатно! И прочее и прочее! А на семью русского мужика приходится в среднем четыре десятины. Да и за те он при царе - аж с отмены крепостного права!
– вносил всё ещё выкупные платежи... Хорунжий затронул вопрос, в то время понятный, мы же поясним: Лев Толстой в статье "Царю и его помощникам", написанной в марте 1901, тщетно призывал отменить выкупные платежи, которые давно уже покрыли стоимость выкупаемых земель. Тем более не щадило хлебопашцев налогообложение. За недоимки уводили со двора последнюю овечку, выносили из избы самовар. К тому же, надо сказать и о так называемых натуральных повинностях, возложенных на русское крестьянство. "Повинности", подчеркнём, означало, что выполнялись они без какого бы то ни было вознаграждения. В них входило: строительство, ремонт дорог и мостов, перевозка на своих подводах казённых грузов, обслуживание почты, обязанность пускать на постой - кого укажет власть. Не имел русский крестьянин, даже в начале двадцатого века, и полной личной свободы, что представлялось Европе варварством. Переезжать с места жительства крестьянин мог лишь при получении паспорта, а на это требовалось разрешение. Посему не русским бы мужичкам называть царя батюшкой. Другой народ имел для того оснований поболее. Русскую же деревню, благодаря отеческому попечению, объяло великое оскудение. Историк-монархист С.С.Ольденбург и тот признаёт в книге "Царствование императора Николая II", что застой необратимо переходил в упадок. Историческая правда - а её запечатлели Глеб Успенский, Лесков, Бунин и другие умы - была в том, что жизнь в селе умирала. Наделы с годами лишь сокращались. Падало поголовье крестьянского скота, всё больше становилось безлошадных дворов. Сводились леса, и вместо дров на топку шёл кизяк из навоза, отчего поля лишались удобрения. Но и без того уже много лет количество хлеба на душу - не росло. Девяносто процентов крестьян едва кормилось собственным хлебом: везти на продажу было нечего. При неурожае тотчас распространялся голод, ставший неумолимо-частым массовым бедствием. Европа давно забыла о таком. Не голодали и немецкие сёла в России. Колонисты всегда располагали запасом зерна и богатели, торгуя им на внутреннем рынке, поставляя хлеб за границу. Так, предки автора этих строк отправляли в Италию пшеницу твёрдых сортов, где она шла на изготовление спагетти. Однако мы не довели до конца рассказ о содержательной беседе в офицерском собрании. Прокл Петрович, живописуя притеснения податного русского люда, всякий раз возвращался к тому, что Голштинский Дом "месил-месил, пёк-пёк и испёк невозможность не быть всероссийскому мужицкому бунту против помещика, чиновника, офицера и любого, кто кажется барином". На чём теперь и греются красные. Есаул смотрел на него, точно колол булавкой: - Отчего вы с нами сидите? Шли бы к эсерам! Я не их поклонник, но сейчас мы с ними, и это правильно. Так у них давно разобрано, чем мужичка оделить, как на путь наставить... - Я пойду к эсерам, - смиренно сказал Байбарин, - пойду ко всем, кому узость партийного мышления мешает увидеть: свержение монархии имело национально-освободительную подоплёку! - Вот вы говорите, - обратился он к сотнику, - бузу в Питере можно было б прихлопнуть - получи войска приказ. Но не мог, никак не мог царь пойти на то, что в девятьсот пятом делали Мин, Риман, Ренненкампф, Меллер-Закомельский. Тогда не воевали с немцами! Прокл Петрович усмехнулся усмешкой отчаянного терпения: - А в Феврале?! Стань известно приказание в народ стрелять, а тут и откройся, что не только царица - немка, но и сам царь - Гольштейн-Готторп? Что содеяли бы с семейкой? Оттого и хватил венценосца пресловутый "паралич воли". Никогда бифштексов с кровью не чурался, да вдруг потерял к ним вкус. - Не знаю, не знаю, может, оно и эдак, - с выражением уступчивости на круглощёком лице сказал ротмистр, - но сейчас-то, при нынешних наших делах, что нам в том? - Что нам в том?
– повторил не без драматизма Байбарин, и прозвучал прочувствованный монолог идеалиста: - Сила - вот что! Та сила, которая в правде! Эту правду надо и самим уяснить, и простому человеку передать. Раскол у нас не между мужиками, с одной стороны, и теми, кто причислен к барам, - с другой. Нет! Не здесь быть гневу. Пусть гнев падёт на прямых виновников. Продажная знать и верхушка духовенства покрывали обман голштинцев, благодаря чему те поставили русских ниже своих пришлых сородичей, а другие коренные народы и вовсе держали в инородцах, насаждали юдофобию... - Вон оно что!
– пригвоздил сотник.
– Наконец-то вылезло, за кого стараетесь! - Примите к сведению, - разнервничался Байбарин, - я не собираюсь делить, кто выше, кто ниже: русский, башкир, еврей, калмык или камчадал. Есаул кашлянул; по его лицу, которое трудно было представить улыбающимся, скользнула тень усмешки. - Так это большевицкий интернационал. Что же вы всё обиняком да исподволь? Скажите, что агитируете за него. Прокл Петрович ощутил, как стиснулись его челюсти, он с усилием разжал их: - Большевики едут на обмане, и тут они - достойные восприемники голштинских деспотов!
– объявил он в лицо ненавидящей закоснелости: - Те преподнесли им все условия для заварухи, подарили войну с её разором - как же мог не удасться красный переворот? - Вы ещё, ещё побраните красных-то, - ехидно поддел сотник, - безбожники, мол, кровопивцы, сволочь... И добавьте, что монархисты, духовенство, офицеры - таковы же. Есаул бросил ему с резким недовольством: - Это уже шутовство какое-то!
– Он повернулся к Байбарину: - Вы, часом, не заговариваетесь? Если это не так, то вам или надо держать ваши взгляды при себе, или...
– замолчав, он постарался придать злому лицу презрительно-уничтожающее выражение. Заговорил и ротмистр, несколько смешавшийся и насупленный: - Я отдаю должное изучению, знаниям, серьёзности...
– адресовал он хорунжему, подбирая слова, - о неурядицах наших вы верно... немцы жирок у нас нагуливали, да-с... Но - пересаливаете!
– он гасил возмущение вынужденной учтивостью.
– Сказать, что мы жили в поднемецкой стране? Мой отец состарился на службе престолу! Образцовым полком командовал и пал в четырнадцатом году. А теперь, если по-вашему, выходит: у него и родины настоящей не было? По жёсткости момента, наступившего после этих слов, Прокл Петрович понял: сейчас ему предложат покинуть собрание. Он встал из-за стола и, обойдясь общим полупоклоном, направился к двери, чувствуя, как его спина прямится и деревенеет под впившимися взглядами. Его догнал у дверей прапорщик Калинчин, в рвущем душу разладе воззвал жалостливо: - Как же вы, а-ааа?!
– и тотчас ушёл.

...Прокл Петрович, человек, можно сказать, весьма-весьма зрелый, несмотря на это - или как раз посему, - был больше ребёнок, нежели огромное большинство юношей. То, что он со своими взламывающими всё устойчивое, с "невозможными" мыслями открылся офицерам, которых впервые видел, выказывает его наивным или даже, на чей-то взгляд, недалёким. Но таким уж вела его по жизни судьба. После происшедшего он мучался сомнениями: по благому ли порыву разоткровенничался? Не разнежило ли громкое поначалу "чествование" и не взыграло ль у него тщеславие? Подозрения, надо признать, не вовсе беспочвенные поили душу разъедающей тоской, и он в сырой, подтопленной избе беспокойно полез в дорожный сундучок, достал Библию и затеял ищуще и углублённо проглядывать её в трепетно-скудном мерцании самодельного светильника. Заботливая тревога должна была разрядиться и разрядилась улыбкой удовлетворяющей находки. Он прочитал в подъёме заново обретённого восхищения: "Боязнь перед людьми и скрытность ставят сеть, а надеющийся на Господа будет в безопасности". Тряпичный фитилёк, вылизав остатки жира в блюдце, потух. Прокл Петрович укладывался так и эдак, страдая от неудобства любого положения, пока мало-помалу не впал в забытье. Проснулся он около девяти утра и увидел: вода уже не покрывает весь пол лишь у порога стоит лужа. Жена ожидала за столом, который оживляли сухари, луковица, вяленая очищенная рыба. Услышав, что службы у мужа не будет, так как "люди оказались не тех требований", она сказала в спокойном огорчении: - То-то я проснись - и у меня как ёкнет, и будто кто пальцем перед носом махнул. Прокл Петрович потирал рукой левую сторону груди: характерный жест человека, для которого крупное невезение - вещь не такая уж незнакомая. Мытарства извилистой дороги в белый стан выявили свою безнадёжную зряшность, и, однако, его поддерживала вера в то, что значение случая многосложно и проясняется не сразу. Жена заметила, что его глаза запали глубже, а морщины обозначились резче: - Только не горься. Разговор обратился к тому, что уже не раз обсуждалось. В далёком посёлке Баймак жила дочь Анна, чей муж инженер Лабинцов служил на медеплавильном заводе. Зять помнился старикам человеком обходительным - и куда же ещё оставалось им держать путь? Перекусив, хорунжий заторопился на базарную площадь - попытаться подрядить упряжку в сторону Баймака. На подходе к площади Прокла Петровича перехватил, выбежав из зданьица телеграфа, прапорщик Калинчин: - Господин Байбарин, вам надо срочно убыть из станицы! Такое делается... В глазах его тосковало пытливое сомнение. Терзаемый тем, что знал, он решился рассказать. Была оглашена сводка: на Кардаиловскую движутся силы красных. Офицеры дружно вспомнили высказывания "заезжего", и есаул предположил: он заслан большевиками, которых "так усердно ругал из неумелого притворства". Сотник, не исключая связи "гостя" с комиссарами, сказал, что видит "дело более тонким и тёмным: попахивает каверзами масонской ложи". Ротмистр нашёл эту мысль крайне любопытной... Не заставил себя ждать вывод, что "гостеньком" надобно заняться контрразведке. На счастье Байбарина, офицеры не знали, где он остановился. Прапорщик жадно всматривался в Прокла Петровича. Желание верить, что тот невиновен, едва держалось, разрываемое впечатлениями от услышанного вчера. Хорунжий, со своей стороны, был во власти скользких воспоминаний о Траубенберге. Тело даже как-то затомилось ощущением закручиваемых за спину рук. Соображение, что на сей раз, по причине иной обстановки, обойдутся, скорее всего, без этого и вопрос встанет не о высылке, утешало слабо. Поспешно, но сердечно поблагодарив Антона, он хотел идти хлопотать об отъезде - Калинчин задержал: - Отец дружил с вами - я так всё помню! Скажите... в том, что они думают... что-то есть?
– его глаза глядели с ожесточённой прямотой, Прокл Петрович ощутил в их недвижности какую-то обострённую пристальность к малейшему своему движению. Как ни причудливо это было посередь взбулгаченной станицы, да в столь рискованный для него миг, он, сосредоточив себя в усилии особенной плавности, обнажил голову, поклонился Антону в пояс и прошептал: - Нет. - Так идите!
– прошептал и прапорщик, но в горячке облегчения.
– Я вас бабушка учила - в спину перекрещу.

28

За кормой ходко плывущей лодки вода тихонько шуршала, и завивались, торопливо пропадая, воронки. Гребец, не старше шестнадцати, столь сноровисто действовал вёслами, что поглядеть со стороны - они легче утиного пера. "Малый с иным мужиком потягается в силе", - подметил Прокл Петрович. Он и жена, закутанная в лисью шубу, устроились на кормовой скамье. Мы застали их в пасмурное послеполуденное время, когда небо стелилось над их головами старой сероватой ветошью. Лодка скользила вниз по Уралу, но, мнилось, стояла на месте - не отрывай только глаз от пологих всхолмков справа, что выступают верстах в двух от реки. От них до берега равнину изъязвляли промоины, глубокий овраг доходил до деревеньки. По вскопанным огородам перемещались впригиб к земле крестьянки. "Морковь, свёклу сажают, - определил Прокл Петрович, - самая пора!" Слева вдоль разлившейся неспокойной реки лохматились одичалые многолетние заросли бурьяна, подальше разбросались по низине одинокие вязы и вербы, а совсем далеко пролегла зеленоватая сизь раскрывшего почки ольшаника. На его фоне ехали шагом по ходу лодки четверо верховых. Баркас медленно настиг их, а когда стал обгонять, передний, ударив лошадь плёткой между ушей, послал её спутанным галопцем по косой линии к реке. За ним поскакали остальные. Все один за другим перегнали баркас; берег был топкий - из-под конских копыт летела слякоть. Передний всадник левой рукой натянул поводья, правой опущенной держа карабин: - Сюда греби-ии!! Лодка вот-вот поравняется с верховым. "Он не далее как в сорока саженях изрешетить нас ничего не стоит", - Прокл Петрович не успел это додумать, а парень уже завернул баркас поперёк течения и, усердствуя в жарком страхе, погнал к ожидавшим. Лодка плясала, переваливаясь через идущие вниз мутные волны, гребец, отталкиваясь вёслами, рывками бросал туловище назад, взглядывая на берег, выкручивал шею, и Байбарин видел на его виске темнеющий от усилий узел кровяных жилок. Разгорячённая лошадь тянулась губами к воде, но верховой, положив карабин на луку седла, дёргал недоуздком, не давая ей пить. На нём городское серовато-голубое пальто, чьи рукава заметно коротки для обладателя, в петлице - большой красный бант. - Из Кардаиловской едете, от белых!
– крикнул человек утверждающе. Баркас увяз носом в хлюпкой грязи берега, течение относило корму. Прокл Петрович, по-бродяжьи невзрачный, в отёрханной тужурке, поднялся со скамьи и трогающим вдохновенным голосом, каким произносят поздравления, сказал, обращаясь к конному: - У моей жены, товарищ, страшная грыжа. Всадник брезгливо крикнул: - Всё врё-о-шь! Куда едете-то? - Мы - крестьяне-погорельцы. Приютились было в Кардаиловской, но дале жить не на что, а тут ещё грыжа у жены... Добираться нам, товарищ, до Баймака. Там живёт наша дочь. Другой конник, с кобурой на боку, сказал тому, что в пальто, главному: - Баймак ещё при Керенском был всей душой наш - красный! - Цыц, Трифон!
– повелительно обрезал старший.
– Перед тобой - белая разведка, а мы против неё вроде как дураки. А ну - тряхни их! Трифон неохотно спустился с седла, сапоги утонули в слякоти до середины голенища. Он запрыгнул в лодку, стал рыться в баулах, на мокрое днище посыпался запас вяленой рыбы. Байбарин как ни в чём не бывало помогал: развязал узел, показывая завёрнутые в бумагу и в холст иконы, мешочек крупы, ложки. Главный приказал с лошади: - Документы на это место!
– и направил ствол карабина на носовую скамью. Прокл Петрович гладил рукой голову жены, обмотанную платком. - Никаких документов, дорогой товарищ, белые не дали. Бежали мы! Неуж они отпустили бы к нашим - к вам, к красным, товарищ? - Есть!
– коротко крикнул Трифон, выхватывая из баула нетолстую пачку ассигнаций. Байбарин с горестной улыбкой заговорил, как бы ласково жалуясь: - Чем же я расплачусь с лодочником, товарищи дорогие? А нам ведь ещё до Баймака подводу нанимать... и ночевать кто же пустит за здорово живёшь? Меж тем главный, потянувшись с седла, цапнул деньги из руки красноармейца. Самый по возрасту младший из верховых, парень лет двадцати, указал плёткой на Варвару Тихоновну: - Шубу мне надо... это, как его... для подарка. Трифон, скрывая смущение, развязно закричал на женщину: - Весна вовсю, мамаша, а ты утеплилась, как на Крещенье! Чего удумала. Сымай - проветрись! Байбарин, огорчённо покряхтывая, стал стаскивать с жены шубу, а красноармеец ему выговаривал: - Ты-то чего смотрел? Она перепарится и ещё хуже захворает. Откуда вы, старые, так боитесь простуды? Ещё один конник в группке крикнул: - Лучше бы меньше пердели!
– одет он был в шинель, чем-то выпачканную и оттого порыжелую, из-под туго натянутой кепки топырились мясистые уши. Трифон спросил Варвару Тихоновну: - Дочь, гришь, в Баймаке. А её муж там не в совете? - Не знаю, милый, - убито выдохнула женщина. - Коли в совете - пусть он тебе новую шубу реквизует!
– назидательно сказал красноармеец.
– А на нас не обижайтесь. - Я им щас обижусь!
– закричал главный.
– Они для меня - белые! Документов - никаких. Куда их пропускать?
– Он двинул лошадь к баркасу, буро-чёрная грязь забрала её передние ноги выше колен.
– Вот ты, старая, всё крестишься! А ну, поклянись Богом, что вы - не белые и к дочери едете? Варвара Тихоновна, оставшаяся в бешмете, расстегнула его ворот, вытянула нательный образок и крестик на шнурке, прижала к губам: - Как Бог свят, всё - правда!
– произнесла скорбно и громко и осенила себя крестным знамением. У них, помимо денег и шубы, забрали одеяла, с Прокла Петровича сняли сапоги. Когда снимали, жена вскричала стонущим голосом: - Жалости у вас есть хоть напёрсток? Будто не услышали. Трифон уселся на своего широкозадого серого коня. Тихо переговариваясь, красные поехали шагом от реки. Лодочник-парнишка обрадованно схватился за вёсла - Байбарин приказал свистящим шёпотом: - Не двигайсь! Верховой в шинели с рыжиной повернул от группки вправо, пустил лошадь куцей рысцой вдоль реки, по ходу течения. Обернувшись, увидел: баркас покачивается на волнах на прежнем месте, всё так же увязая носом в болотистом берегу. - Чо не едете?
– конник держал в левой руке снятую со спины винтовку: из-за лошади её не было видно с баркаса. Байбарин стоял в нём во весь рост: - Стрелять хотите, товарищ?
– взял под руку жену, помогая ей подняться со скамьи, воскликнул звучным голосом: - Примем смерть от товарищей! Будут стрелять. Она молча стояла, привалясь к плечу мужа, подбородок у неё мелко дрожал. Три всадника застыли невдалеке. Они и тот, что проехал вдоль реки и караулил баркас, смотрели на ожидающих пули. - Лексан Палыч...
– просительно позвал Трифон главного, - а-аа, Лексан Палыч? Тот безмолвствовал. Конный в шинели и в кепке обернулся к нему, ждал. Как бы не замечая его, старший тронул кобылу с места трусцой. Верховой в кепке помешкал несколько минут - озлясь, поднял лошадь на дыбы, плёткой высек на её шкуре рубец и поскакал за остальными. Парнишка, что всё это время лежал ничком на днище лодки, сел на свою среднюю скамью. Неловко - так было на него не похоже - ударил с силой по воде веслом: брызги осыпали лицо хорунжего. - Пронесло! Будешь сто лет жить!
– ободрил тот парня с непринуждённой лёгкостью, не идущей к степенным чертам. Байбарин выглядел сейчас каким-то по-особенному крепким, так что крепкими казались даже его морщины.
– А ты по шубе не плачь, - повернулся к вытиравшей слёзы жене, - плохо ли в бешмете? Подтрунивая над ней, разбитой волнением, он не мог скрыть щемящую жалость, ладонь поглаживала сукно её стёганой куртки, отороченной козьей кожей. Лодочник, всё ещё не отойдя от страха, грёб неровно, вода вскипала и пенилась от резких вёсельных ударов. Хорунжий полулежал на скамье, вытянув разутые обмотанные портянками ноги: - Определённого решения нас убивать у них не было. Это у того, в кепке, у лопоухого зачесалось - пострелять нас. Я почувствовал по его морде - как он глядел шакалом. Они поехали - он у вожака спросил, и тот согласился... Заново переживая случай, Байбарин давал выговориться счастливо отпустившей тревоге: - Лопоухий-то думал: мы мимо поплывём радостные, что живы, - и он нас от души пощёлкает...
– Прокл Петрович хотел ветрено всхохотнуть, но смех вышел не совсем приятным, что он и сам заметил, возвращаясь к прежней рассудительности: - Когда мы разгадали, встали и объявили - стрелять в открытую стало не того, вроде как стеснительно... Изумление избегнутого конца ушло в возглас: - На каком тонюсеньком волоске держалась наша жизнь!
– хорунжий вспоминал, словно любуясь: - Этот за вожаком следил-ждал... Крикни он: "Ну?!" Или просто махни рукой? кивни? Хех-х-хе-еее...

* * *

Баркас шёл серединой реки, обгоняя мелкие частые волны, под округло-заострённым носом бежал низенький вал. Справа по отлогому угорью раскинулась пашня. Добавляя к ней свежечернеющую борозду, пара лошадей тянула плуг, один мужик налегал на него, другой размеренно шагал обочь, погоняя запряжку. Прокл Петрович, поглядывая, мыслил: правильно ли, что в решающие минуты не открыл он огня? Короткая тужурка прикрывала на спине заткнутый за брючный ремень револьвер... Когда красноармеец Трифон рылся в имуществе, хорунжий ждал: "Захочет обыскать меня - выхвачу револьвер и хотя б этого убью!" Но Трифона нацелили на шубу Варвары Тихоновны, до настоящего обыска не дошло. "Если б они решили нас убить под конец, - размышлял Байбарин, - мне надо было, знай я, стрелять в красного, пока он в лодке. Возможно, при крупном везении, успел бы снять и вожака с лошади, но это - вопрос. А там нас изрешетили бы..." Он приходил к тому, что не стоит упрекать себя в нерешительности. "Или не верю я, что на всё - воля Божья?" Проверку вещей предвидел и нарочно, чтобы сразу нашли и удовлетворились, припрятал немного денег в баул. Гораздо больше сохранилось за пазухой. Когда более суток назад он, предупреждённый прапорщиком, прибежал к хозяину снятого домишки: "Нельзя ль нанять лодку?" - тот, любитель-рыболов, регулярно промышлявший осетра, повёл к баркасу. Момент был такой, что приходилось платить, сколько ни запросят (и хозяин не поскромничал). Однако поспешное согласие могло навести на подозрение, и Прокл Петрович недолго, но энергично поторговался. Хозяин послал гребцом батрачившего у него парня. Плыли весь вчерашний день, ночевали на берегу в пастушьем шалаше - паренёк двух слов не выговорил. Теперь, спустя не менее получаса после избавления, он перестал грести, как бы понукая себя, вдохнул и выдохнул воздух и обратил на Байбарина блестящие смеющиеся глаза-точки: - Ну-у-уу, взял меня страхолюка! Ка-а-к пуля-то, мол, долбанёт - чай, побольнее, чем кнутом стегнут!
– Внезапно он захохотал во всё горло и не утихал минут пять. Затем сказал значительно, с суеверным трепетом: - А вы, дяденька, их на храбрость взяли!
– тут смех снова стал душить его: Пуля-то, хо-хо-хо-о-оо... побольнее, чем кнутом... Хорунжий сменил его на вёслах. Варвара Тихоновна, считая в душе, что они спасены благодаря самообладанию мужа, тем не менее смотрела сурово в его лицо, упрямо собранное и порозовевшее в пригреве крепкой нагрузки: - Грех ведь - поклялась. Спаситель сказал: "Не клянитесь!" Занятый греблей Прокл Петрович выговорил, разрывая слова усилиями дыхания: - Не согреши...ла! Пра...вду сказала! К кому... едем? К дочери. И... разве мы - белые? Нет!

29

Совсем недавно, стремясь в штаб повстанцев, он уповал, что там он будет при месте, на него и жену выделят какое-то содержание. Он был бы доволен и должности штабного писаря. В неуёмном сердце раскалялись честолюбивые поползновения: постепенно влияя на передовых офицеров, посеять убеждение о единственном, чем можно одолеть красных с их заразными приманками, как то: "декрет о мире", "декрет о земле"... Надо пропагандировать, что большевики - это, во-первых, во-вторых и в-третьих: красный Центр! А его власть как раз и есть, вопреки сладкой лжи коммунистов, - самая хищная, самая опасная для трудового народа тирания! Дутовцы должны объявлять: они борются за то, чтобы не было никакого назначенчества сверху, а власть свободно бы избиралась на местах - при подлинном, а не на словах, равноправии наций, народностей и вероисповеданий. Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых монархистов. "Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют!
– заявил бы Прокл Петрович.
– Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь и создаст местное самоуправление для защиты честно заработанной собственности, тогда, отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха - вышедшего из гущи народной россиянина!.." Прокл Петрович затаённо блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше... Кто более всего подошёл бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать монахи-постники, схимники, верижники, прозорливцы, пустынники?.. И виделся сын Владимир: доброе одухотворённое лицо, обрамлённое чёрными, на прямой пробор расчёсанными волосами до плеч. Был Владимир донельзя худ и очень высок - уже в шестнадцать лет на полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии - оставил. Ушёл прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит. Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир коротко сообщал, что для него счастье - жизнь послушника. Прокл Петрович, как он выражался, был религиозен "более внутренне, более индивидуально, чем традиционно". Нередко по полгода "забывал" говеть, пропускал службы, мог нарушить пост. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: "Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твоё терпение, Боже?" Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг, старинных икон, росписи храмов... Религиозность сына считал "чересчур повышенной", видел надорванность в том, что сын, вместо того чтобы стать примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, устремился в отшельники. Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришёл к хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца. Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий голос, Никодим поведал об одном из святых мест: "Идёшь туда средь кедрача, и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато - ну, будто и дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодёжью. Самый-то высокорослый повернись - гля, сынок хорунжего!" По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его узнал. "Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал - грит: слава Вседержителю! Входим в церковь - это и есть скит. Из кедровых брёвен воздвигнут в старину. Изнутри - белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи воздух духовит, а тут и вовсе благость". Никодим описывал: священник служил молебен, "Владимир и такие же юноши запели "Христос воскресе из мертвых" - и что за отрада вошла в душу! Ну, наново родился". Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: "Живёт он в таких трудах и смирении - праведным на меня веяло. Моление питает его. Окромя чёрного хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал пресного - и сызнова на молитву. Огород мотыжит, коровье стойло чистит, дрова рубит на зиму, помогает тесать из гранита крест... Я его спросил: не устаёте, дескать, от такого житья? А он грит: здесь место - намоленное, и кому даден талан, тот здесь душой веселится..."

Поделиться:
Популярные книги

Кровь на эполетах

Дроздов Анатолий Федорович
3. Штуцер и тесак
Фантастика:
альтернативная история
7.60
рейтинг книги
Кровь на эполетах

Сердце Дракона. Том 20. Часть 1

Клеванский Кирилл Сергеевич
20. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
городское фэнтези
5.00
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 20. Часть 1

Золушка вне правил

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.83
рейтинг книги
Золушка вне правил

Мастер...

Чащин Валерий
1. Мастер
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
6.50
рейтинг книги
Мастер...

Матабар

Клеванский Кирилл Сергеевич
1. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар

LIVE-RPG. Эволюция-1

Кронос Александр
1. Эволюция. Live-RPG
Фантастика:
социально-философская фантастика
героическая фантастика
киберпанк
7.06
рейтинг книги
LIVE-RPG. Эволюция-1

Бремя империи

Афанасьев Александр
Бремя империи - 1.
Фантастика:
альтернативная история
9.34
рейтинг книги
Бремя империи

Последняя жена Синей Бороды

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Последняя жена Синей Бороды

Авиатор: назад в СССР 12

Дорин Михаил
12. Покоряя небо
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Авиатор: назад в СССР 12

Зауряд-врач

Дроздов Анатолий Федорович
1. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
8.64
рейтинг книги
Зауряд-врач

Кодекс Охотника. Книга XV

Винокуров Юрий
15. Кодекс Охотника
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XV

Магия чистых душ 3

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Магия чистых душ 3

Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия

Огненная Любовь
Вторая невеста Драконьего Лорда
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.60
рейтинг книги
Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия

Жестокая свадьба

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
4.87
рейтинг книги
Жестокая свадьба