Донник
Шрифт:
Лида впитывала в себя звуки стрельбы, как нечто присущее всей этой жизни, сопричастное не кончающейся даже ночью жестокой военной работе Шерстобитова, Большакова, Жигалова, Веньки Двойных, а поэтому неизбежное, даже близкое ей. Только в заревах поднимающихся за лесами пожаров почему-то ей рисовался не обыденный, уже много раз виденный деревенский пожар — обгорелые печные трубы, груды черных, обугленных бревен, запах жженого, крашенного масляной краской железа, дотлевающей ржи, — а какая-то очистительная купель, где сгорает все злое, остается все доброе. А иначе зачем столько пролитой крови?.. Ради счастья, и только. Не ради же будущих скучных будней!
— Ну? Заснула? Замерзла? Или нет еще? — окликнул ее Венька
В большой, жарко натопленной полутемной избе, куда ее привел Венька, за столом в свете керосиновой лампы сидели трос: массивный, с широким бровастым лицом незнакомо-рассеянный Шерстобитов; он сидел почему-то в шинели, в папахе, снег на сером каракуле таял и каплями падал на расстеленную на столе испещренную пометками карту; рядом, возле комдива, поджав под себя одну ногу и сев на нее, угнездился застенчивый кареглазый майор, круглоликий и чернобровый, с жестким ежиком черных волос; третий — длинный, сутулящийся капитан с дымящейся трубкой в руке — был морщинистый, загорелый, весь сивый от седины.
— Вот и Лида! — сказал при виде ее Шерстобитов и встал ей навстречу, снял папаху, повесил шинель на гвозде у дверей, ладонью пригладил примятые волосы.
— Аржановича звать? — спросил капитан Шерстобитова.
— Позови… Или нет… Не надо! И так слишком много свидетелей…
— А если что случится, кто будет отвечать? — капитан усмехнулся.
— Я отвечу за все, — сказал Шерстобитов.
Круглоликий, чернобровый майор, поднявшийся с табурета, представился Лиде кратко: «Тышкевич», подал крепкую теплую руку. Капитан промолчал, не назвался и не подал руки. Видно, что-то здесь делалось не по правилам, и он строго глядел на вошедшую.
Двойных, помогая Лиде раздеться, незаметно ей дружески подмигнул: не робей. Но она и не робела. Она встала шагах в трех от печки, ощущая всем телом исходящее от нагретых за день кирпичей тепло, подмечая, улавливая все сразу: испытующий, недовольный взгляд капитана с дымящейся трубкой, походную койку комдива, отгороженную плащ-палаткой и накрытую серым солдатским сукном, фотографию рядом на тумбочке — две ребячьих головы. И весь скудный, походный их быт: стол, скамейку возле стены, бинокль на гвозде, уставы и пачки газет на припечке, даже голос Двойных, который, уже выходя, за неплотно прикрытой дверью в сени, тоже, видно подмигивая, на вопрос: кто, зачем да откуда — объяснил появление Лиды словами: «Много будешь знать, плохо будешь спать!»
За стеною свистела, шуршала поземка, ветер рвал провода, стукал, ими о стенку снаружи избы, завывал, с силой наваливался на стекла окон, пытаясь их выдавить.
Здесь, в дивизии, даже в этой крутящейся воющей мгле зимней вьюжистой ночи передний край ни на минуту не затихал. Как скрежещущие точила, то включались, а то выключались эрэсы, обгрызая, обтачивая в непроглядной простуженной мгле что-то темное, страшное, объедая его, — Лида сразу же отличила среди прочих коротких и длинных волнующих звуков недальнего боя дикий, воющий звук их работы. Рядом звонко, отрывисто бил пулемет, мелкой строчкой сшивали разорванный взрывами воздух автоматы. Вдалеке успокоенно, как-то вроде намеренно-добродушно гахали пушки.
Капитан спросил:
— Так вы местная?
— Да. Родилась здесь и выросла.
— Дочь Трофима Буканова? Лесника?
Лида только кивнула.
— Отвечайте мне полностью на вопросы, — приказал капитан.
Он задумчиво углубился в какие-то записи, лежащие перед ним на столе. Потом вскинул голову.
— Комсомолка?
— Да.
— Билет сохранили?
— Билет у меня.
Лида вынула из кармана комсомольский билет. Капитан его долго рассматривал, изучая.
— Вы когда-нибудь были в окрестностях Александровки и левее за нею? Километров за восемь — десять… Например, в Стоколосе? Дорогу туда хорошо знаете?
— Я здесь все дороги хорошо знаю, — ответила Лида.
— Сходить туда сможете?
— Отчего же не смогу. Если нужно, схожу.
— Вы, наверное, не поняли, — сказал капитан. — Через линию фронта. К немцам в тыл.
— Нет. Я все поняла. Схожу через линию фронта.
— Проведете разведчиков. И сами посмотрите, нам нужны и другие дороги. Расспросите, где сможете, как живет население… Надо узнать, есть ли танки в районе Андроньевки.
— Хорошо.
Лида вскинула голову и долго глядела на огонь керосиновой лампы. В Стоколосе жила одна женщина, о которой в ее семье очень часто вспоминали и мать и отец. Мать с упреками, с обидой, а отец с хитроватой довольной ухмылкой в усы. Эта женщина беззаветно любила отца, горевала и плакала, и все бегала к нему на свидания, а потом, после этих свиданий, то сходилась, а то расходилась со своим старым мужем. Муж ее ревновал по-звериному, люто. Бил чем под руку попадет. Но однажды весной, в водополье, то ль по пьянке, а то ли от горя ее муж утонул — и Елена Кузьминична Свирина словно опомнилась. Стала жить одиноко, почти аскетически. Сыновей воспитала суровыми, сильными, любя больше первого — Трофима, получившего свое имя в честь Лидиного отца. В Суховершине поговаривали, что он Лиде не кто-нибудь — брат по отцу… Был он года на четыре постарше ее. Другой сын Свириной, Николай, погодок Трофима, слыл в округе отчаянным забиякой, шибаем, охотником на приблудных собак.
Лида сейчас вспомнила, как ненавидела Елену Кузьминичну мать, но сегодня вдруг пожалела их обеих: кто же тут виноват? Сердцу не прикажешь… И отец был красавец…
Сейчас она с грустью подумала: «Да… Бедная Елена Кузьминична! Сколько горя в душе ее всколыхну. А особенно когда расскажу об отце, как погиб. И как я его вместе с мамою хоронила… Но, кроме нее, все же не к кому в Стоколосе обратиться. А она мне поможет…»
Капитан объяснял Лиде уже чуть подробнее:
— Через линию фронта вас разведчики проведут, здесь вы нам не помощница, здесь у немцев засады, боевое охранение, минные поля. А дойдете до Шестопаловского леса, там уж вы будете им дорогу показывать. В Стоколосе от них отделитесь. А они подождут. Потом снова сойдетесь и пойдете на выход, но по новой дороге. О деталях с Тышкевичем договоритесь. Возглавлять группу будет разведчик Яманов. Мы вас познакомим…
— Хорошо.
Шерстобитов молчал. Он глядел не на Лиду — в запушенное инеем, непроглядное от метели окно, отчего-то растерянный, очень бледный, смущенный, словно был недоволен собой.
— Ну добро, — сказал он. — На этом закончим.
Капитан сложил бумаги и встал. При этом он вынул трубку изо рта и еще раз внимательно, изучающе глянул на Лиду.
— Ну… пока отдыхайте!
Прощаясь, Тышкевич опять подал Лиде руку и крепко пожал ее. Капитан, уходя развалистым шагом, в растоптанных валенках, с чешущейся, будто стянутой болью шеей, никому не кивнул и ни с кем не простился.
Шерстобитов и Лида остались одни. И это обоих почему-то сковало. Скажи Шерстобитов сейчас Лиде какое-нибудь неловкое или пошлое слово, армейскую грубую шутку, и все это, накопленное в душе: неожиданность встречи, тревога, рожденная опасностью задания, и странная боль оттого, что здесь вспомнили и назвали отца, — все прорвалось бы, может, бессвязными фразами, может, даже слезами.
Но полковник молчал.
Он сидел темный, сгорбленный, недовольный, со всклокоченной прядью, упавшей на лоб. И лицо его, как бы рассеченное твердой складкой на лбу, показалось сегодня значительно старше, угрюмей. Словно что-то тревожило, угнетало комдива.