Дориан: имитация
Шрифт:
— Нет, не так чтобы. Но меня есть друг, — Дориан встал и неторопливо двинулся к темным венецианским окнам. Приблизившись к одному из них, он вгляделся в свое отражение, — вот тот подсел здорово. Я пытаюсь ему помочь. Собственно, он будет здесь завтра вечером. Я устраиваю небольшой вернисаж.
— Вернисаж? И что ты будешь показывать?
— «Нарцисса» — что же еще? Естественно, придет Генри. Он просил пригласить еще человека по имени Алан Кемпбелл. Ты его, верно, знаешь?
Дориан перенял у Уоттона сухой тон, в котором он теперь обсуждал фактические обстоятельства так, словно обсуждение их никакой обстоятельности не заслуживало. Это было довольно противно, но еще противнее выглядело вожделение, с которым он наблюдал, как ширяется Бэз. Шприц впрыскивал и отсасывал жидкость — все это походило на коитус, да и колющегося омывали при этом волны оргазмического опьянения, что
— Генри говорит, он очень забавен. К тому же, мой молодой друг нуждается в самых разных связях — по-моему, он довольно талантлив. Пишет что-то вроде картин, основанных на граффити гетто. Подцепил этот стиль в ЛА. Тытоже мог бы помочь.
— Послушай… Дориан… я не хочу тебя доставать…
— Так и не надо, не доставай.
— Но Уоттон… Генри; и Кемпбелл. Я знаю, на что оно будет похоже. Куча долбанной наркоты, тряпка с амилом, потом все встанут в круг, подрочат… а кончится все стоячим трахом по цепочке. Ты этого хочешь для своего молодого друга?
— А ты хочешь, чтобы все это досталось только тебе?
За несколько трехдневных недель (сорок часов бодрствования, шестнадцать сна — наркотики и секс не только наделяют нас социальной свободой, они еще и освобождают от смирительной рубашки календаря), Дориан обратился из инженю во всеядное существо — метаморфоза всегда упоительная, в особенности если она совершается в гротескную припрыжку. И вот уже Бэз, в котором кокаин с героином уравновешивали друг друга, обманчиво прочищая его сознание, с нежной быстротой уступил заигрываниям Дориана. Руки рванулись к промежностям, ноги переплелись. Стекловидное совершенство красоты Дориана раскололось во рту Бэза, кислотная слюна юноши уязвила его язык. На экране, на ковре, в Брикстоне и в Баттерси, на видео ленте, в реальности, люди сцеплялись и бились один о другого телами в буйстве самозабвения.
В детстве Генри Уоттона годы были неразделимы, а события смешивались. ДжФК стоял в стеклянной клетке перед судом Тель-Авива, выслушивая приговор: ссылка на орбиту вокруг Луны. В отрочестве Генри Уоттона сливались уже времена года, там мальчик Хэл катил на санках по муравчатому склону или собирал нарциссы между наносами палой листвы. Однако в 1981-м лето было именно этимневероятным летом, в которое на деревьях одновременно завязывались почки, расцветали цветы и созревали плоды. Генри Уоттона окружало нескончаемое позднее утро (как если б стрела времени обратилась в сапфировое стило проигрывателя, которое можно раз за разом, раз за разом, раз за разом, приподнимать и возвращать все на ту же дорожку), а у большого эркерного окна на задах его дома (окна, смрадно обрамленного толстостебельными амариллисами и еще более толстыми белыми лилиями), можно было видеть Консуэллу, флегматичную филиппинку, колотящую ковриком по подоконнику. Делала она это бессознательно и однако ж, с большой физической сосредоточенностью. Ударь в нее приливная волна, женщина несомненно продолжила бы свое занятие, посвистывая в липком зное светло-синим нейлоновым халатом.
Но волна ударила за ее спиной. Приливная волна разгула. Ударила по комнате немалых размеров и ненужной длины, комнате, посидеть в которой можно было в двух совершенно раздельных местах, одно образовывали обшитые кожей канапе — центр другого составляло сообщество кресел. Вся мебель, — а ее здесь имелось немало, — пребывала в неисправности. Тут были дорогостоящие современные изделия, выглядевшие примерно такими же комфортабельными, как колоноскопия; скопление тщедушных сооружений начала девятнадцатого столетия — память о все разраставшейся истерии; имелись даже туговато набитые эдвардианские стулья, валявшиеся по мишурно лиловым прериям ковра так, словно их только что потоптал бизон. Все это, вместе с цветовой схемой комнаты — небесной синевой и лимонной желтизной — создавало общий эффект и чопорности, и скученности. Высокий уровень безразличия к своему обиталищу был неотъемлемой частью добровольного упадка Уоттонов.
Патогены более очевидные приняли обличие журнальных столиков, щетинившихся бутылками и бокалами, пепельница за пепельницей покрывали поверхность за поверхностью, исторгая окурки сигар, сигарет, косячков. Одно из кресел пепел покрыл столь густо — спинку, сидение, подлокотники, — что ясно различались очертания того, кто в нем сидел. Как будто жителя Помпеи, дожившего до последнего ее дня, уничтожило здесь извержение сигареты.
Как это возвышено — подслушивать
В чем, в чем, а в этом на Нетопырку можно было положиться всегда. Словно вошедший в штопор самолет, она пронеслась по комнате и совершила вынужденную посадку на софе Дориана. «Уф! Уф! Мне страшно жаль, Дориан, я и не знала, что вы здесь», — восклицала она заглушая скрипки. Одеяние Нетопырки состояло из нескольких слоев сквозистой персиковой ткани — выбор для тридцатилетней женщины нелепый. Бедная Нетопырка с ее резкими чертами, она казалась бы даже красивой, когда бы не вечно искажавшая ее лицо гримаска аристократического недовольства да не навеки вывихнутые кукловодом застенчивости прямые когда-то конечности. «Бог ты мой, — затараторила она, — я хотела сказать — вы же здесь, верно?» — реальное настоящее, похоже, смешалось в ее голове с недавним семинаром философов-аспирантов. «Я к тому, что — ну да, конечно, вы здесь — как глупо, как глупо — я вообще-то, вообще-то хотела сказать… в-вы и Генри должны… д-должны спать вместе!».
Нетопырка, наконец, выпалила это, вовсе не желая, впрочем, чтобы слова ее прозвучали эвфемистически, да, собственно, Дориан и не воспринял их, как иносказание. Разве что какой-нибудь сторонний — приметливый, но неприметный — наблюдатель мог счесть его бесстыдство и ее чудовищно клацающие рога отчасти огорчительными. Она поднялась и заходила по комнате, и цветочное платье ее волоклось за нею вместе со словами. «О, взгляните! Человек-качалка раскачивается в такт „Pini di Roma“ [18] и хлопкам Консуэлы. Ой, ну посмотрите же, Дориан». Испуганные ладони укрыли испуганное лицо — жест, вполне выражавший ее смятенную суть. Дориан неторопливо выбрался из объятий софы и присоединился к замершей у окна Нетопырке. Все верно, человек-качалка пребывал на своем месте и действительнодвигался в такт. Жуткое все-таки, клаустрофобное какое-то место — планета Уоттон с ее вульгарно урезанными сроками созревания и орбитой, туго закрученной вокруг человека-качалки.
18
«Пинии Рима», симфоническая поэма итальянского композитора Отторини Респиги (1879–1936).
— Странно, — произнес Дориан под все продолжавшиеся хлопки коврика, качания и пение скрипок, — когда мы только познакомились, Генри показал мне его из сада студии.
— Генри просто помешался на нем … видит в нем какое-то знамение, хотя он больше похож на человека с синдромом Туррета — ну знаете, с тиком. Сама-то я в з-з-знамения не верю… хотя нет, верю. Господи! Верю в с-связи… Да вот, хотя бы это. Эта об-обложка «A Rebours» [19] . Ведь это же Генри дал вам книгу. Он воображает себя де Монтескью, а тот был прототипом дез Эссинта, декадентствующего героя романа Гюисманса. Кстати, это репродукция с оригинала Балдини, висящего в Ленгем-отеле, ни больше, ни меньше. Мне более интересно, что Монтескью был также одной из моделей барона де Шарлю в «A la recherche» [20] Пруста. Не то, чтобы этот период интересен мне per se [21] , но Пруст был по-по-помешан на мадам де Севинье, а вот она меня интересует… правда… правда… она… интересует.
19
«Наоборот» (франц.).
20
«В поисках…» (франц.).
21
Сам по себе (лат.).