Дориан: имитация
Шрифт:
С этими словами Дориан ухватился за торчащие из скульптуры Гэри ложки и выдрал их, отчего все сооружение со звоном осыпалось на пол.
— Эй! — возопил художник. — Ты угробил мою скульптуру, друг, — разве так можно!
— Можно — как видишь, я это сделал. Что ты собираешься предпринять теперь, друг, послать сигнал бедствия Энд ии?
Гэри выскочил из вязких объятий козетки и двое мужчин закружили вокруг нее, пригнувшись, изготовившись к драке. Впрочем, Дориан, разразясь буйным хохотом, все испортил. Он швырнул в лицо Гэри ложку и метнулся к двери. Его клохтанье, перестук его ног удалились, спускаясь по лестнице. Гэри сел. Испанская девушка зарыдала.
Бэз мягко вынул из губ Уоттона окурок и уронил его в чайную чашку. Снова послышалось шипение. Он взглянул на восковое лицо. Исчерканные венами веки больного дрогнули, губы разделились, показав желтоватые резцы. Уоттон заскулил, как спящая, охотящаяся во сне собака. «Хотел бы я знать, успел ли ты услышать все это, старый друг, перед тем как отключиться? — пробормотал Бэз. — Я говорю, „друг“, Генри, потому что считаю тебя другом, чтобы ни произошло между нами. И думаю о тебе, как об умирающем друге, человеке вроде меня.»
Бэз вздохнул, встал, отошел к стеклянной перегородке и вгляделся сквозь нее в смежную комнату, где под металлические «чуфф» респиратора расточались остатки еще одной молодой жизни. И вернулся к месту своего бдения, к койке. Провел ладонями по коротко остриженным волосам, вжал кулаки в глазницы. Он чувствовал, что утихомирил призраков своего и Уоттона бурного прошлого. Чувствовал необходимость защититься в настоящем от безумия своего старого друга. Будущее его ждало просто ужасное. Он чувствовал— и это было худшим из всего. Напыщенная эмоциональная диспепсия, смешанная в равных долях из любви, жалости, страха и потребности в самосохранении, которая — с учетом всех обстоятельств — выглядела смехотворно неуместной. И все же, у Бэзила Холлуорда наконец-то появилась мерка спокойствия: ему некуда было бежать и не от чего спасаться. И он изготовился к монологу.
— Возможно, стоит объясниться с тобой сейчас, Генри, объясниться так, как мне ни за что не хватило бы духу, если бы ты бодрствовал. Как знать, может быть ты и услышишь меня. Черт побери — поверь мне — я делаю это не для себя или тебя, для нас обоих. — Бэз глубоко вздохнул. Даже в беспамятстве лицо Уоттона сохраняло насмешливое выражение. — Послушай, я думаю, что знаю тебя, знаю, кто кроется под твоей маской цинизма — ребенок, отчаянно испуганный своей способностью чувствовать и вызывать чувства, любить и быть любимым. Я тоже был таким, и маску эту следовало сбросить перед тем, как… я сбросил ее прежде чем… как если бы… как если бы то был твердый струп, защищавший мое ободранное лицо, не давая скрытому под ним, ранимому Бэзу предстать на всеобщее обозрение. — Бэз встал и начал расхаживать вдоль трех сторон кровати.
— Я сбежал из Нью-Йорка, Генри. Вернее сказать, один из тех, кто отирался за кулисами тамошней сцены, богатый гей с безупречными нравственными принципами — да, встречаются и такие, — оплатил мое пребывание в реабилитационной клинике на Среднем Западе. Не скажу, чтобы мне было легко — ни хрена подобного — но это стало началом моего выздоровления. Когда я попал туда, Генри… я словно очутился в сюрреалистическом сиротском приюте… Все эти люди, бродившие вокруг… Внешне они были заблудшими, задолбанными торчками и драчливыми пьяницами, но в том месте — детьми. Бесцеремонными детьми, вызывающе орущими: хочу мои сладенькие наркотики! И, как ты можешь себе представить, я орал едва ли не громче всех.
Глазные яблоки Уоттона задвигались намного быстрее. Спал ли он или это ему только снилось — обращались ли его наркотические видения, переплетаясь со словесными образами Бэза, в подобие книжки, создающей при быстром перещелке страниц живые картины, увидеть которые можно, лишь глядя под определенным углом? С некоей точки между ним и Бэзом, там и здесь,
То была деревянная комната, заполненная человеческой щепой. Стены, обшитые желтой сосной, покрытые лаком сосновые половицы. Снаружи вечнозеленая растительность затеняла средний план, навсегда отменяя дальний. На переднем припадали к земле бараки, составлявшие, очевидно, часть все того же лагеря. В том бараке, где сейчас пребываем мы, висели по стенам лозунги — «Я не могу — мы можем», «Будь проще», «Только на сегодня» — наводившие все вместе на мысль о маркетинге подозрительно невнятного продукта, скажем, невидимой панацеи. Лампы дневного света, огнетушитель, ламинированная карточка с наставлениями насчет того, куда следует сплевывать пену, идущую у тебя изо рта, все, попадавшееся на глаза, вопило: «Приют!»; и хоть каждый, кто находился в комнате, держал рот на замке, сами суетливые движения их казались громогласными. Пестрая компания из десяти бездельников расположилась в стоявших неровным кругом белых, пластиковых, составляемых одно в другое креслах, почесываясь, подергивая пальцами, покачиваясь и потирая кожу. Ясно было, что здесь изливалось некое дерьмо, а человеком, которому, по-видимому, досталось оного больше всех, был скорчившийся в своем кресле Бэзил Холлуорд.
Билли, чьи волосы, приплюснутые бейсболкой, обратились в кудрявые наушники, а прыщи отливали такою же краснотой, что и огнетушитель, счел нужным высказаться. Ты полон дерьма, Бэз, тебе охота рассказывать только о знаменитостях, с которыми ты шился, да задницах в которые…
— Задницах, в которые ты, может, сам-то СПИД и запендрячил. Хотел порушить весь сраный мир, а? В этом все дело? — добавил Медведь, парень, чьи размеры, цвет кожи и клочкастоть бороды вполне оправдывали его кличку.
Эшли, успевший в школьные еще годы пристраститься к «Перкодану», тоже пропел тоненьким голоском: Ты говоришь, что любил людей, Бэз, — не думаю, что ты любил хоть кого-то, даже этого твоего Дориана, на котором ты съехал. По-моему, тебе и что такое любить-то, неизвестно.
Свен, наставник группы, обладал — с его аккуратно подстриженными песочными волосами и ровной песочной бородкой — внешностью уместно нордической. Он выглядел очень здоровым, здоровым нелепо, настолько здоровым, что трудно было поверить в его принадлежность к исправившимся наркоманам. Интересно, к какой субстанции питал он прежде неодолимую тягу — к древесине? Ладно, — сказал Свен, — довольно, люди; мы выслушали историю жизни Бэзила, вы высказали свои оценки, оценки тех, кто является ему ровней. Теперь я вот чего хочу, Бэзил: расскажи, что ты почувствовал, услышав мнения людей твоей группы?
— Что я почувствовал, Свен?! Легкую тошноту, и если бы не было столь нелепо считать этих людей ровней мне, думаю, я обиделся бы. Очень обиделся. Но, да простит их Господь, они не ведают, что творят.
Браваде Бэза противоречили слезы, струившиеся из его глаз. Оценки ровни никогда не подводят, думал Свен. Каким бы умником, каким смекалистым малым ни считал себя наркоман, от приговора Судьи Торчка деться ему некуда. Так ты полагаешь, что похож на Иисуса, Бэз? — спросил он. — Что ты мученик своей болезни?
— А о какой болезни речь, Свен?
— О пристрастии к наркотикам, Бэз.
— Ха! Снова эта херня. Какой же тогда долбанный вирус вызывает эту болезнь?
— Не все болезни вызываются вирусами, Бэз, ты сам это знаешь.
— Хорошо, Свен, в таком случае, — каково лекарство?
Прежде чем ответить, одиозный Один роскошным движением, пробуждавшим воспоминания о полном, о воплощенном здоровье, размял могучие бицепсы. Лекарства не существует, Бэз, ты провел здесь достаточно времени, чтобы узнать и это. Но, может быть, если ты слезешь с креста, на котором болтаешься, то поймешь, что мы можем тебе предложить. Исцелить тебя мы не способны, Бэз, — но способны помочь. Я прав, люди?