Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
— Она тонко чувствующий человек. Каждый раз, когда я прикасаюсь к ее духу, я чувствую в себе упругую крепость весенней завязи… И все-таки я не хочу трагедий. Никаких плясок между кинжалами…
— Вы совершенно правы.
— Да? Вы согласны? Она требует ото всех безусловности, определенной цели, считает, что можно любить в человеке только хорошее. Она не понимает, что такие требования можно ставить самому себе, но никак не другим, что понятия добра и зла глубоко различны в каждом…
— Знаете… — сказал Лурье тихо. — Вы уже не будете так страдать. Ваша любовь проходит. Или прошла.
— Почему вы так думаете?
— Вы подвергаете сомнению ее взгляды, ее прямые суждения о вас
— Мне доводилось слышать такого рода рассуждения, в той же терминологии. Хотя я также считаю пол, секс основой жизни…
— Так вот, поскольку вы не проявляете более готовности поверить всем суждениям вашего сексуального объекта, я и делаю вывод о постепенном освобождении…
— Это должно меня радовать, неправда ли? Но может также и огорчать. Я долго ждал страданья, желал его всей душой. Но ведь и освобождения я давно жажду…
— Будут еще женщины. — Лурье заговорщицки улыбнулся, но его кудрявый собеседник с серьезностью покачал головой, уронив при этом пенсне:
— Всем известно, что хороших женщин не так много… Помните? Это Монтень. Вы читаете по-французски?
— Ни бум-бум, — сказал Лурье.
— Да, как там у него… не так много, не по тринадцать на дюжину, а в особенности мало примерных жен. Брак таит в себе столько шипов, что женщине трудно сохранить неизменной свою привязанность…
— Это очень верно. Как и все, что берет предмет очень общо, — усмехнулся Лурье. — Но вам это французское суждение очень… к лицу… Хотя… ведь и оно, и лицо ваше, тоже делалось к этому… к французскому? А одежда — к античному? Я неправ?
— И да и нет. И то и другое мне удобны. И то и другое наилучшим образом, с одной стороны, скрывают, а с другой — выражают мою сущность… Маска. Это французское изобретение, но без него нельзя в наш век, где тебя хотят вывернуть наизнанку в первые полчаса…
— Разве это так трудно сделать? И разве многие противятся этому выворачиванию?
— Видите ли, французы дико стыдливы во всем, что касается их переживаний. И вот они надевают маску: или это светская любезность, или насмешка, что нам, людям экспансивным, более по душе… Маска — это не только лицо. Это одежда, манера речи…
— Мы, русские, беззащитнее, — сказал Лурье.
— Однако и мы имеем право на это, ибо маска — священное завоевание индивидуального духа. Это наша «хабеас корпус», право неприкосновенности нашего интимного чувства, скрытого за общепринятой формулой…
— Да. Пожалуй. Систематизация масок только облегчила бы мою профессиональную деятельность.
— Вы романист?
— Я психиатр, психоневролог, гипнотизер и курсовочник.
— Последнее звучит всего загадочней. Скажите, а отчего вы никогда к нам не приходите? Нынче же вечером и приходите.
— Куда?
— Вот это наш дом. — Кудрявый собеседник указывал прямо на деревянную лестницу волошинского дома. — А матушкин там, в глубине парка…
Лурье долго молчал, прежде чем отважиться на вопрос:
— И как вас спросить?
— Максимилиана Александровича. Боже, какой я чурбан и какие церемонии. — Кудрявый человечек неожиданно протянул руку Лурье и сказал с подкупающим добродушием: — Макс…
— Я Владимир, — сказал Лурье, — Владимир Моисеевич.
Оставшись один, Лурье долго размышлял над пустячным вопросом — отчего он сразу не догадался, кто был его собеседник? Он подумал также, что его подруга, похожая на серну, будет рада приглашению в волошинский дом. Тут он вдруг вспомнил о своем обещании подойти к овощному магазину, где его тонконогая подруга стояла за черешней.
Он вздохнул и радостно поспешил к воротам.
Принимая широкие бедра Марины и ее развитую грудь за признаки сексуальности, Евстафенко впадал в весьма распространенную и оттого тем более простительную ошибку. Строго говоря, Марина была фригидной. Беда в том, что даже об этом нельзя говорить строго. Сегодня фригидна, завтра — не фригидна; фригидна с одним, вовсе не фригидна с другим. Вот этого-то другого она, как всякая фригидная (а по-русски простее было бы сказать — холодная) женщина, все еще надеялась встретить. И потому хотя принцип выбора партнера у нее был, как и у большинства фригидных женщин, — по степени полезности, по степени знаменитости, талантливости, развлекательности, она время от времени делала исключения из этих правил. В эти исключения и посчастливилось (а скорее, просто угораздило) попасть грязному художнику, творившему провинциальный авангард, сильно уступавший по степени профессионализма тому столичному авангарду, который творил Маринин муж Сапожников. У грязного художника был острый мужской взгляд и еще кое-какая хватка. Пользуясь этими преимуществами, он прихватил детскую поэтессу в ее коттедже в тот тихий благословенный час, когда ребенок сидел в кино. Однако, на ее беду, румынские кинематографисты, чьей продукцией развлекал в тот вечер коктебельскую публику местный киномеханик, на сей раз не выполнили свой долг перед народом целиком и полностью. Фильм содержал всего-навсего пять частей, и потому Глебка вернулся из кино задолго до того, как Марина успела разочароваться в очередной попытке стать сексуальной, а провинциальный художник — истощить свои силы. С другой стороны, Глебка вернулся домой слишком поздно для того, чтобы принять участие в дружеском чаепитии, при котором можно и даже полезно, с общеобразовательной точки зрения, присутствовать детям. Потому он оказался перед запертой дверью. Столкнувшись с этим, он не придумал ничего лучшего, как толкаться в закрытую дверь и голосом малолетнего скулить: «Мама открой». Что значит «открой»? У него даже не могло быть уверенности, что мама находится внутри. Нельзя не признать, что поведение это было с его стороны бестактным, нелояльным, а может, даже и непорядочным. И Марина вполголоса пожаловалась грязному художнику на ребенка: видит Бог, ей выпал очень неудачный ребенок. Художник тем временем молча одевался, думая о том, что кайф безнадежно испорчен.
А Глебка все стучал в запертую дверь, делая отступление невозможным, все скулил, и ныл, и звал маму, будто маленький. За этим занятием застали его проходившие мимо Холодков и Аркаша. У Марины в глазах потемнело, когда она услышала голос Холодкова:
— Ну что, помочь тебе дверь открыть?
— Мама заперлась и меня не пускает, — сказал Глебка.
— Идиот, — зашипела Марина. — Откуда же он может знать, что я внутри? Может, я просто ушла погулять…
— Значит, у нее есть на это свои уважительные взрослые причины, — сказал Холодков за дверью. — А ты можешь пойти с нами и поиграть с Аркашей в древнюю индийскую игру.
— Я хочу в индийскую игру, — сказал Глебка.
— Он просто не знает, что это такое, — надменно сказал Аркаша.
— Нахал, весь в отца, — сказала Марина.
— Я хочу в индийскую игру, — сказал Глебка.
— Ну, повтори еще раз, идиот, — прошипела Марина.
После этого за дверью стихло. Они ушли. Марина отважилась выглянуть, приоткрыв занавеску, и увидела, что Глебка и Аркаша идут обнявшись. Холодков вдруг обернулся неожиданно, и Марине показалось, что он подмигнул ее окну.